22 декабря 1831-го Вяземский наконец уехал из Москвы в Петербург. Поселился он вновь у Карамзиных; финансовое начальство, Канкрин и Бибиков, приняло его ласково. Новый год Вяземский встретил с Блудовым и Жуковским, в тот же день представлялся в числе других камергеров императрице. Там встретил немало знакомцев еще по варшавской службе во главе с Новосильцевым («Весь этот народ похож на червей, выползших из могилы»). Начал мало-помалу заново обустраивать свой столичный быт — нанял за четыреста рублей карету на месяц, стал посещать вечера и собрания… 28 января на балу в Зимнем дворце вальсировал с императрицей. Тогда же Николай I прилюдно похвалил князя за служебные успехи: «Если бы во всей России дела шли так, как в департаменте внешней торговли, было бы хорошо»…
В десятых числах января до столицы добрался наконец первый номер «Европейца». Вяземскому не понравилось плохое качество бумаги и печати, но заглавную статью Киреевского «Девятнадцатый век», опубликованные в номере стихи он прочел с удовольствием. А уже 6 февраля 1832 года написал жене: «По секрету. Пошли за Киреевским и скажи ему, что на его Европейца собирается гроза… Я уверен, что это Булгарина — Полевого штука». Тревога, к несчастью, оказалась неложной: 22 февраля канцелярия Московского цензурного комитета официально известила издателя о том, что по высочайшему повелению журнал его запрещен.,. Сказать, что это был шок для всех — значит, ничего не сказать. Русские журналисты знали, что балансируют на лезвиях цензорских ножниц. Полевой с «Московским телеграфом», Николай Надеждин с «Телескопом» давно привыкли жить под дамокловым мечом. Но чтобы вот так — разрешили и тут же необъяснимо жестко запретили, — такого даже журнальные старожилы не могли припомнить.
Как и предполагал Вяземский, «Европеец» пал жертвой доноса. «Журнал Европеец издается с целию распространения духа свободомыслия, — писал бдительный автор. — В 1-ой статье «XIX-ой век» указывается, к чему должны стремиться люди. На странице 10-й разрешается, что из двух разрушительных начал должно родиться успокаивающее правило, и правило сие ясно обнаружено. Автор называет его искусно отысканною срединою, то есть конституцией), срединою между демократиею и монархиею неограниченной… В статье «Обозрение русской литературы» на стр. 103 и 104 автор весьма коварно насмехается над нашим правительством, которого прозорливость избавляет нас от занятий политикою… Чего хочет автор статьи — ясно! В конце он возбуждает ненависть противу рожденных в России иноземцев в самых гнусных выражениях». Император «изволил обратить особое свое внимание» на донос, и участь журнала была решена…
Поражены и оскорблены были не только реальные и возможные сотрудники «Европейца» — все честные русские писатели. Гибель журнала означала только одно: делать что-либо так, как велит совесть, в России невозможно. «Я вместе с тобой лишился сильного побуждения к трудам слбвесным, — писал Баратынский Киреевскому. — Запрещение твоего журнала просто наводит на меня хандру и, судя по письму твоему, и на тебя навело меланхолию. Что делать! Будем мыслить в молчании и оставим литературное поприще Полевым и Булгариным… Заключимся в своем кругу, как первые братия христиане, обладатели света, гонимого в свое время, а ныне торжествующего. Будем писать, не печатая». К тому, чтобы «писать, не печатая», литераторы в России уже понемногу привыкали, но все же падение Киреевского было слишком внезапным, слишком жутким, почти инфернальным — и потому казалось, что можно еще что-то исправить, логически объяснить запретившим, что нет никаких намеков в якобы опасных статьях, что автор их — скромный, образованный, умный молодой человек примерного поведения… Попытки хоть как-то помочь Киреевскому в беде сделали только два человека — Жуковский и Вяземский.