— Прости, будь счастлив.
Говорить князь был не в силах, он молча поцеловал горячую руку Пушкина и вышел из кабинета.
Вера Федоровна была тут же — она все время проводила с Натальей Николаевной. Под окнами пушкинской квартиры тем временем собралась огромная толпа — люди стояли молча, не расходились, терпеливо ждали бюллетеней о состоянии Пушкина, которые писал Жуковский… Вяземский смотрел на эту толпу из окна, и слезы текли, текли без конца, потому что в соседней комнате мучился Пушкин, Пушкин, и ничем уже нельзя было ему помочь… Иногда ему казалось, что он видит нелепый сон; иногда страстно хотелось вернуть время на неделю, на две, на год назад…
Николай I через Арендта передал Пушкину следующие слова: «Прими мое прощенье, а с ним и мой совет: кончить жизнь христиански». Как бы ни хотелось иным современным исследователям видеть в Николае только благодетеля Пушкина, из этой записки следует одно: Пушкину император не доверял, иначе не предполагал бы, что он может «кончить жизнь» без исповеди и причастия… Но Пушкин и без советов царя пожелал исповедаться и причаститься. 29-го ему сделалось хуже, он стал забываться, бредить. Друзья собрались вокруг него. Здесь были Жуковский, Тургенев, Виельгорский, князь Мещерский, доктора Спасский, Даль и Андреевский, секундант и лицейский товарищ Пушкина Данзас, Вера Федоровна Вяземская.
Многие авторы в числе видевших последний вздох Пушкина называют и Вяземского. На деле это не так: незадолго до смерти Пушкина на Мойку прибыл курьер из Министерства финансов и срочно потребовал от Вяземского прибыть в департамент внешней торговли… Живым друга князь уже не застал. Печальное совпадение стало для него символическим — служба отрывала его от умирающего Пушкина. Вяземский не принадлежал ни себе, ни своему другу…
В 12 часов 45 минут 29 января Пушкин скончался.
Когда Вяземский вернулся на Мойку, двери кабинета были уже опечатаны. В прихожей негромко говорили о чем-то Жуковский и знаменитый скульптор Гальберг, приехавший снимать с покойного маску… Присев боком к столу и шумно сморкаясь, быстро записывал что-то в дневник Александр Тургенев… Вытирал слезы сразу утративший свою обычную щеголеватость Виельгорский. Тихо плакала Вера Федоровна… И во всем: в звуках, в присутствии посторонних, в пришибленном виде слуг, в занавешенных зеркалах и запахе ароматической соли, в свечах, с которых никто давно не снимал нагара, в людях, с обнаженными головами стоявших на морозе, — во всем была смерть… Вяземскому снова почудилось, что он видит страшный сон, который рано или поздно закончится. Он даже не мог заплакать… На него нашло странное отупение. Он вспомнил, что так уже было два года назад после смерти Полины.
Когда должны были одевать Пушкина для гроба, замешкались: взять камер-юнкерский мундир?.. Но Пушкин терпеть его не мог, звал полосатым кафтаном и наверняка не желал бы, чтобы его в нем хоронили… И тут Вяземский, словно очнувшись, решительно приказал: «Никаких мундиров!» Пушкин лег в гроб в старом своем темнокоричневом сюртуке…
29 января был день рождения Жуковского — пятьдесят четыре года. Пушкин должен был поздравлять его на дружеском обеде у Виельгорского. А теперь… Горе было чудовищным, невообразимым… Вяземский как-то держался на этом траурном обеде, где собрались Жуковский, Виельгорский, Тургенев, держался на панихиде и отпевании 1 февраля, что-то сломалось в нем лишь когда гроб на руках людей вырвался на паперть и под стройное пение двинулся в склеп при храме. На полдороге процессия замерла: поперек пути без сознания лежал князь Петр Андреевич… Жуковский, сам захлебываясь в слезах, поднял друга, долго не мог привести в чувство. С Вяземским сделался нервический припадок — 44-летний мужчина рыдал, бился в руках Жуковского. Вера Федоровна и Павлуша, смахивая слезы, торопливо, сбивчиво говорили на ухо что-то нелепое, утешительное… Мелькали лица Тургенева, Виельгорского, Карамзиных… Снег, несущийся с неба, забивающий дыханье. И жандармы, жандармы… не меньше двадцати жандармских офицеров вокруг.