Выбрать главу

Князь остался чист перед своей совестью. Он возмущен глупой книгой де Кюстина и считает нужным откликнуться на нее статьей, которую к тому же хочет опубликовать в Париже — отповедь предназначена, конечно, французским сторонникам маркиза. Но вот выходит возмутительный, по мнению Вяземского, правительственный указ — и он тут же отказывается от своих намерений, потому что русская глупость возмущает его не меньше французской. Оправдывать в глазах Европы отечество, когда оно продолжает делать явные ошибки, — для этого нужен особый талант, «для этого надобно родиться Гречем», который охотно растолкует западной публике любой указ и обоснует его необходимость…

Весной 1844 года в князе действительно проснулись «уснувшие страсти», и причиной этому, надо полагать, послужили именно Кюстин и закон от 21 марта. «Россия в 1839 году» — взгляд постороннего человека, не обремененный ни любовью к России, ни даже сочувствием к ней, — заставила князя взглянуть в глаза «истине, которая была бы хуже всех вымыслов или обезображенных рассказов». В записных книжках Вяземского снова появляются резкие политические записи…

Как и двадцать лет назад, он убежден, что самые высокие должности занимают люди, абсолютно им не соответствующие. Он считает, что внутренняя политика России — это бессмысленное дерганье на месте, без плана и цели, «детские скачки, то вперед, то назад, то в сторону». Но теперь за его язвительными комментариями — не полыхающая ярость, направленная против «подлых тигров», а только бессильная горечь 52-летнего человека, от которого ничего не зависит.

«У нас нет никакого уважения к закону и к законности. Никто не совестится избегать или уклоняться от законов. Это происходит потому, что у нас закон не является властью моральной, а представляет собой только личную волю… Над законом властвует еще нечто более сильное, чем закон», — пишет он, понимая, что так будет всегда…

«Как в литературной сфере Блудов рожден не производителем, а критиком, так и в государстве он рожден для оппозиции. Тут был бы он на месте и лицо замечательное. В рядах государственных деятелей он ничтожен», — пишет он, понимая, что никакой «оппозиции» в России не предвидится… И, кстати, имея в виду и себя — «ничтожного» в радах так называемых «государственных деятелей».

Глядя на тщетные попытки старого приятеля графа Павла Дмитриевича Киселева, министра государственных имуществ, внушить Николаю I мысль о необходимости освобождения крестьян, он записывает: «В отличие от других стран, у нас революционным является правительство, а консервативной — нация. Правительство способно к авантюрам, оно нетерпеливо, непостоянно, оно — новатор и разрушитель. Либо оно погружено в апатический сон и ничего не предпринимает, что бы отвечало потребностям и ожиданиям момента, либо оно пробуждается внезапно, как от мушиного укуса, разбирает по своему произволу один из жгучих вопросов, не учитывая его значения и того, что вся страна легко могла бы вспыхнуть с четырех углов, если бы не инстинкт и не здравый смысл нации, которые помогают парализовать этот порыв и считать его несостоявшимся. Правительство производит беспорядки: страна выправляет их способом непризнания; без протеста, без указаний страна упраздняет плохие мероприятия правительства. Правительство запрашивает страну, она не отзывается, на вопрос нет ответа». Киселева он довольно жестоко судит — «в нем много самодовольства, дерзости, жажды славы» — и приходит к выводу, что министр государственных имуществ опять-таки занимает не свое место. «Но у нас власть совершенно лишена способности узнавать и чувствовать людей» — в этой фразе Вяземского прорвалась внезапно его давняя, неутоленная обида на тех, кто заставил его 15 лет назад выйти из большой политики, где он был бы так полезен…