Неудивительно, что привыкшие к гладкому и гармоничному прозаическому слогу Карамзина и Жуковского друзья-пуристы приходили в ужас от задорной и своенравной критической музы Вяземского. 27 сентября он сообщил Александру Тургеневу о том, что статья готова (он отдал ее в «Сын Отечества»), попутно высказав и свои претензии к Пушкину, который славил героя Кавказской войны Ермолова: «Мне жаль, что Пушкин окровавил последние стихи своей повести… Поэзия не союзница палачей… гимны поэта не должны быть никогда славословием резни. Мне досадно на Пушкина: такой восторг — настоящий анахронизм. Досадно и то, что, разумеется, мне даже о том и намекнуть нельзя будет в моей статье. Человеколюбивое и нравственное чувство мое покажется движением мятежническим и бесовским внушением в глазах наших христолюбивых ценсоров». Но работа и без этого встретила возражения цензуры, которая, по свидетельству Александра Булгакова, «многое конфисковала в статье». Попутно Вяземскому еще пришлось переделывать статьи «О биографическом похвальном слове г-же Сталь-Гольстейн» и «Известие о жизни и стихотворениях Ивана Ивановича Дмитриева». «Известие…», написанное еще в сентябре 1821-го, уже год как скиталось по рукам добровольных цензоров — по рукописи прошлись придирчивые карандаши Карамзина, Блудова и Александра Тургенева. «Ваш слог… имеет только внутреннее достоинство, — высказывал свои замечания Блудов, — надобно подумать и о наружном: о правильности, опрятности, гармонии и проч. и проч. В этом довольно важном отношении ваши отрывки, небрежно и, без сомнения, наскоро писанные, должны быть не только поправлены, но, так сказать, переплавлены». Карамзин советовал князю «притупить жало и остаться при одном остроумии». Все эти претензии Вяземского раздражали, он считал, что друзья, желая ему добра, калечат статью.
Об этом его страстное письмо Тургеневу: «Ради Бога, не касайтесь мыслей и своевольных их оболочек; я хочу наездничать; хочу, как Бонапарт, по выражению Шихматова,
Живописнейший, ощутительнейший, остроконечнейший, горилиефнейший способ выразить свою мысль есть и выгоднейший. Пожалуйста, проклинайте меня в церквах, называйте антихристом, а я все-таки буду шагать от Сены до Рейна, от Рейна до Эльбы, от Эльбы до Немана и так далее».
Он читает многих европейских прозаиков, и не потому, что «лета к суровой прозе клонят», а потому, что нет у российской словесности пока что собственного прозаического языка. Ему очень нравится Доминик Прадт: «Прадта слушаешь, а не читаешь: он гласно пишет. Он тоже какой-то Байрон в своем роде: судит как прозаист, а выражается как поэт». Пушкин вполне одобрял занятия друга: «Предприми постоянный труд, пиши в тишине самовластия, образуй наш метафизический язык, зарожденный в твоих письмах — а там что Бог даст». Надежды на Вяземского как на потенциального реформатора русской прозы возлагал и Михаил Орлов: «Вооружись пером и сядь за работу. Судя по тому, как ты написал жизнь Озерова, я уверен, что ты можешь сделать оборот в нашей прозе и дать ей более точности и остроты. Займися прозою, вот чего недостает у нас».