Выбрать главу

Ощущение стыда, страха, полного бессилия и близкая возможность страшной физической боли, внешние проявления которой часто видел Созонт Яковлевич у других в том же отвратительном подвале, до сих пор не прошли у него, и стоило закрыть ему глаза, чтобы почувствовать веревки на теле и увидеть страшный блок, спускавшийся с потолка.

Степаныч был у него отмечен с сегодняшнего дня, и, конечно, целым ему не остаться.

Но Степаныч, раздавить которого не стоило ни малейшего труда, был ничто в сравнении с главным обидчиком, с князем Каравай-Батынским, и дорого дал бы Созонт Яковлевич, чтобы увидеть князя испуганного, трепещущего пред ним лично и сказать ему: «Дурак, дурак, дурак!..»

— Вечно «дурак» — только и знает это, — стал думать Савельев вслух, — а сам без меня двинуться не может… «Табакеркой жалую тебя»! — передразнил он князя. — Нужна мне твоя табакерка!.. Да я сам могу подарить их тебе десять… Ну, погоди ж, будет на моей улице праздник, погоди, голубчик, потешусь и я над тобою!

В этот вечер Созонт Яковлевич твердо решил, что если судьба продолжит свою несправедливость к нему, то он придет сам ей на помощь и так или иначе удовлетворит себя погибелью своего обидчика — князя.

В то же время в другой стороне вязниковского дома, в маленькой конурке под театральной лестницей, сидел со сжатыми руками и опущенною седою головою Прохор Саввич и тоже думал долгую, тяжелую думу.

Мерцающий блеск лампадки у образов едва освещал его скромное жилище в пять шагов пространства, но Прохору Саввичу не тесно казалось тут, в этих пяти шагах. Тесно ему было на земле среди людей, вечно враждующих, озлобленных, потерявших существо человеческое.

«Что делают, что делают! — повторял он себе, покачивая головою. — Не понимают того и не чувствуют, что их страдания от них самих же происходят… Боже милостивый, прости им, просвети несчастных!»

Несчастными казались ему большинство людей, которых видел он тут, в Вязниках: и секретарь князя, и более других казавшийся всемогущим сам князь Гурий Львович, пред которым трепетали все окружавшие его и которому все завидовали.

Вместе с тем Прохору Саввичу вспомнилась другая страна, с другими нравами. Вспомнил он большой бушевавший город, сердце Франции, охваченный революцией, где пришлось ему взяться за ремесло парикмахера и научиться ему, чтобы не пропасть с голода. В его ушах еще звучали стук гильотины и удары отрубленных, окровавленных голов, валившихся в корзину. Стон, крики ужаса и мольбы о защите раздавались и там, где люди громко кричали о свободе, братстве и равенстве и во имя этой свободы, братства и равенства совершали чудовищное, небывалое дело насилия…

Прохор Саввич встал, обратился лицом к образам и, крепко сжав руки, опустился на колени.

— Ты, Господи, защитник наш, и в Тебе одном свобода, равенство и братство! Господи, просвети несчастных, помоги, спаси и помилуй за беззакония их!..

И долго молился он в эту ночь, не вставая с колен, и клал земные поклоны.

XVII

В сорока верстах от Вязников по направлению к губернскому городу, вне владений Каравай-Батынского, стоял на большом тракте заезжий двор. Там условились встретиться Гурлов с Чаковниным, который обещал Сергею Александровичу привезти сюда его дворянское платье.

Чаковнин приехал верхом один на форейторской лошади из закладки Труворова.

Гурлов, переодетый уже вновь в камзол, большие сапоги и кафтан, сидел в просторной верхней комнате двора с Александром Ильичом, дымившим своей трубкой, и разговаривал. Вечерние сумерки густели за окном, но они не зажигали свечи.

В это время подъехал княжеский секретарь ко двору, ради порученных ему князем хлопот в городе.

Дворник, осанистый мужик из однодворцев, встретил важного гостя на крыльце и повел его наверх, засветив в фонаре сальную свечку, замерцавшую на сквозняке своим пламенем.

— Пожалуйте! Тут еще двое проезжих есть — не соскучитесь! — пригласил он Савельева, пропуская его в дверь и освещая своей свечой комнату с низкими подъемными окнами, с бревенчатыми стенами. За столом на тесовых, покрытых коврами скамейках сидели Чаковнин и Гурлов.

Здесь, вне владений князя Каравай-Батынского, Гурлову не было причины скрываться, и он совершенно равнодушно встретил появление секретаря.

Созонт Яковлевич вошел, закинув голову и высоко вздернув очки на нос, оглядел сквозь эти очки сидевших и сейчас же узнал их.

Первое, что ощутил он при этом, была радость. Обрадовался он не тому, что напал на след Гурлова, обидчика князя, а тому, что судьба столкнула его именно с этим обидчиком.

Во время дороги злоба Савельева разыгралась еще сильнее, чем вчера, и он находился теперь в таком состоянии, что, попадись ему под руку князь, он мог бы забыться пред ним и не сдержать себя. Втайне, в глубине души, он уважал и Гурлова и Чаковнина и дорого дал бы за дружбу с ними.

— Здравствуйте, господа, — поклонился он, — мы, кажется, знакомы…

Гурлов покосился на него. Чаковнин продолжал дымить трубкой, не обратив внимания на приветствие.

— Или не узнали меня? — повторил Савельев. — Я секретарь князя Каравай-Батынского, Созонт Яковлевич…

Сильно хотелось ему в эту минуту подсесть к ним и предложить расправиться с князем по-своему, — сговориться бы да и покончить с ним!..

Увы! Ему опять не ответили.

Тогда он стал располагаться на другом конце стола; достал из погребца, который принес за ним работник дворника, нож, вилку, тарелки, флягу с вином, стаканы и завернутую в бумагу холодную говядину, курицу и прочую снедь.

— Что же, — усмехнулся он, — пока я на службе был — водили со мной знакомство, а теперь, как прогнали меня, так и знать не хотите?..

— Как прогнали? — встрепенулся Гурлов.

Созонт Яковлевич знал, чем взять его. Он нарочно соврал, что прогнан князем.

— Прогнали меня за вас, Сергей Александрович, за то, что не сумел захватить вас сегодня, — пояснил он весьма естественно. — И вот вы видите теперь человека, лишенного крова…

— Ну, и забодай тебя нечистый! — проворчал себе под нос Чаковнин, запыхтев своей трубкой.

— Винца не прикажете ли? — предложил Савельев, берясь за флягу.

Чаковнин взглянул на Гурлова, и оба они рассмеялись. Савельев налил себе полный стакан, отпил до половины и проговорил:

— Доброе винцо! Вы не думайте, что оно — того же состава, что и погубивший меня сегодня квас…

Такая откровенность поразила даже Александра Ильича, и он, подняв брови, глянул на Созонта Яковлевича.

— Я потому откровенен так, — сейчас же сказал тот, — что все равно терять мне нечего… Говорю вам, что человек я, лишенный крова. — Он принялся разрезать курицу и стал было производить это очень деловито, но вдруг поднял голову. — Напрасно вы изволите ко мне с таким презрением относиться! — воскликнул он. — Может быть, я и достоин его, но, во всяком случае, имею право на снисхождение. Вы думаете, дешево доставалась мне жизнь у князя? Только лютейшему врагу могу пожелать такую. Сколько я унижения перенес, сколько обиды, сколько слез огорчения пролил я втихомолку — знаю я да подушка моя! — Созонт Яковлевич так расчувствовался, что у него навернулись слезы, и он смахнул их. — Я вам прямо скажу, — продолжал он, — что лютейший враг мой, общий с вами, — князь Гурий Львович Каравай-Батынский. И не теперь стал он врагом моим, а всегда я чувствовал к нему омерзение. И вот истинно говорю вам, что ежели вы желаете предпринять что-нибудь серьезное относительно этого деспота, то я всей душой рад помогать вам! — Он проговорил это совершенно искренне и совершенно искренне желал войти в союз с людьми, которых считал врагами князя. — Вы, может, не доверяете мне? — сказал он снова, помолчав. — В таком случае я готов идти на испытание, согласен, чтобы вы испытали меня…