Выбрать главу

С трудом, спиной и локтями подвинул, приподнял подушки, подвинулся, приподнялся на них сам и, полусидя, в темноте полога все напряженней и тревожней вспоминал, вспоминал. Мамкой-то сестра Ивана стала уже через полгода после их женитьбы, хотя никакой необходимости в ней не было еще четыре года, однако она была якобы для будущих детей - и ближе ее у Елены не было и по сей день нет никого. Почему именно она? Тоже ведь совсем не в возрасте, без собственных детей, без материнского навыка. А Овчина, стало быть, посещал ее, дожидался в Золотой палате. Ее ли?.. Василий покрылся горячим липким потом. Ему не хватало воздуху... Вспомнил, как буйствовала, как изощрялась, исхитрялась она первые года три в постели и даже вне ее, изматывала его вусмерть, шелохнуться не мог. "Давай! Давай! Давай!" А потом как отрезало, как наелась вдруг досыта: хочешь - пожалуйста, не хочешь спим. Насытившаяся... без еды! Ему-то, конечно, облегчение, передых, а тут она и понесла наконец. Как он тогда ликовал-то... Но теперь...

Он не мог, не хотел больше думать об этом, заставлял себя думать о другом: о том, сколько еще проболеет, чем его станут лечить Николай Булёв и Феофил, какие самые важные дела надо сделать, когда вернется в Москву, нет ли чего неотложно срочного, о чем запамятовал. Но Елена, Овчина, Аграфена, Даниил все равно всплывали, вспыхивали в сознании, жгли все больней, сердце зажимало, ногу дергало, накатывали бешеная ярость, жуткая тоска, но он останавливал себя, держал и держал, так и не делая никакого окончательного вывода из этих испепеляющих мыслей-вспышек, - боялся, жутко уже боялся их сделать, все больше и больше понимая, что случившееся видение совсем не случайно, что это никакой не сон, а именно видение, и оно и проклятый нарыв связаны между собой, что это какой-то знак ему свыше, а может быть, и от нечистого, и он должен, ему необходимо, жизненно необходимо его понять думать, думать, думать...

* * *

Утром Елена пришла первой, окошки были еще темны. Шепотом спросила постельничего, как почивал, осторожно заглянула за полог, а он сделал вид, что крепко спит, - сильно, размеренно посапывал. Сколько-то постояла, видимо вглядываясь, и потихоньку ушла.

Через короткое время пришел Шигона, тоже осторожно всунулся за полог, и Василий сказал, чтоб пустил к нему свет, отвернул края. Тот быстро это сделал, низко поклонился, запалил еще две свечи, пододвинув их к проему в пологе, и одновременно спрашивал, как прошла ночь, как чувствует себя сейчас.

- Терплю. Терплю... Ты ж заглядывал ночью, я слышал.

- Маялся! - сочувственно-страдальчески выдохнул Шигона и закачал головой. - Кликнул бы. Может, помог...

- Ладно. - И показал рукой, чтоб удалил постельничего, после чего приказал нынче же оправить жену его вместе с сыновьями в Москву, сказав, что нечего им лицезреть его больным и что он чувствует, что с Божьей помощью днями поправится и сразу же приедет. И извещать будет обо всем. Если же она заупорствует, откажется уезжать, пугануть ее тем, что, может быть, этот нарыв заразительный, а с ней младенцы, наследник. И по этой же причине ни в коем случае больше не пускать ее к нему.

Вскоре слышал за дверью ее гневный голос, угрозы, просьбы впустить хоть на мгновение, хоть от двери взглянуть, сказать кое-что, попрощаться. Потом заплакала, ее там в несколько голосов успокаивали.

Хоромы тут были невеликие, деревянные, вблизи все слышно.

А следующим утром услал куда-то Мансурова и Путятина-младшего. Даже Шигоне не сказали, куда посланы.

Тем же днем приехали наконец лекаря Николай Булёв и Феофил и князь Михаил Глинский.

Несмотря на просьбы Елены, он после их свадьбы еще более года был в заточении. Выпущенный же, еще года два не подпускался к Василию близко, но в последнее время все изменилось: был прощен окончательно и приближался, как говорится, не по дням, а по часам. Увидав нарыв, Глинский заявил, что сам лечил когда-то такие в своих войсках в Саксонии. С чем ни сталкивался, со всем, оказывается, имел дело, все знал и умел. Говорил же о своих знаниях всегда так убедительно, что большинство всему верило.

- Пшеничную муку мешать с пресным медом и привязывать днем, на ночь же привязывать печеный лук.

Булёв и Феофил раздумывали, но он потолковал с ними еще и по-немецки, и они согласились.

- Должно помочь.

- А через пять дней переменим: днем - лук, ночью - мука...

Но на четвертый день болячка стала вдвое больше, сильно зардела, в середине загнила, и от нее потек нехороший запах. Прикладывания, конечно, прекратили, перешли на обычные при таких нарывах мази, но ниже колена, на икре, появился новый маленький нарыв и на правой ноге сверху какое-то покраснение. Общий жар то повышался, то спадал. Сил становилось все меньше, каждое движение отзывалось сильной болью, уже не мог сидеть, ел только лежа, через силу и мало-мало. Похудел и почернел до неузнаваемости, но голова, к его и ко всеобщему удивлению, не туманилась, не дурнела, и он все время хотел кого-то видеть, звал то так и не уехавшего брата Андрея, то бывших при ней князей Дмитрия Федоровича Бельского и Ивана Васильевича Шуйского, то Глинского, на которого нисколько не разгневался за советы, от которых ему стало только хуже, намного хуже, без конца звал, конечно, Шигону и второго своего дворецкого - князя Кубенского. Все велел немедля сообщать ему все новости, обсуждал важнейшие государственные дела, и личные, и совсем пустяковые, каждого о многом расспрашивал и еще больше говорил сам, оценивал, рассуждал, осуждал, повелевал, вспоминал.

Прежде никогда столько не говаривал, да так запросто, по-доброму, несколько раз назвал даже братьями Шигону, Бельского, Шуйского. Все только диву давались.

А когда вернулись Мансуров с Путятиным, тут же позвал Шигону, дверь в опочивальне была изнутри заперта, а охранявшим ее детям боярским приказано близко к ней никого не подпускать и даже гнать всех шастающих по этому коридору.