Выбрать главу

Дозволили и Леденевым. Прокофий Попов, по уличному прозвищу Хрипун, отвел Семену затравевший угол на своем базу, передвинул плетень. На отшибе, над яром забелела саманная хата, покрашенная крейдой с лицевой стороны, уставилась на улицу двумя подслеповатыми оконцами. Сквозь земляную, камышом застеленную крышу торчала глинобитная труба, для лучшей тяги довершенная ведром без днища. Распушился по зимнему небу еще один хвост горьковатого — такого сладостного после стольких бездомовных лет — кизячного дыма.

И хата, и печь, и рыжая телка — все в долг. В аренду брал отец четыре десятины твердой, как железо, супесной земли: без двух пар быков не подымешь. Держался за чапыги, а Ромка погонычем шел. Нож глубоко, до черноты взрезал заклекшую, безжизненно серую корку. С сияющего лемеха, вывертываясь наизнанку, стекала бесконечная глянцевитая лента, и ни с чем не сравнимый пресный запах разверстой земли будоражил нутро.

Подрос — сам взялся за чапыги Ромка, налегал, шел по серой хрящеватой земле, сгибаясь, как в немом молении о хлебе, всей своей жильной тягой прося отвориться, раздаться — ощущая биение плуга, словно земля под ним толкалась как живая, не пуская в свою сокровенную плодородную глубь. А отец поучал: «На правую, на правую чапыгу налегай, на перо его ставь, чтоб опосля отвал не чистить. А бочонок чего ж у тебя не подкручен? На укос лемех ставь — видишь, он у тебя забирает на всю ширину, и быки через это страдают, идти не хотят. Плуг настроить — ум надо иметь. Это, братец, не легче, чем музыку на рояли играть».

В иные года приходилось поденничать, наниматься к богатым хуторским казакам, к тем же Колычевым. Сгребали вороха чужого хлеба с чужой же косилки, метали вороха чужого сена на чужой же воз, косили, боронили, задыхаясь от надсады, не столько непосильной, сколько неблагодарной. Так ходит лошадь в чигире по кругу, вращая водяное колесо, работая на человека и только чуть-чуть на себя, смирившись, что не будет ей ни воли, ни вдосталь овса.

И тянуло уже не к земле, а к коням, да и раньше-то, с первых шагов по земле, поперед всего — к ним, к силе их, красоте, чудесному, почти что человечьему, а то и большему уму. Верность дикой свободы, беспреградное мчанье, непреклонная гордость в изгибе их шей. И в небо-то глядел — все чудился ему голубоглазый белый конь, поднявшийся в дыбки на меловом обрыве.

«Да куда тебе на конь? Садись на свинью. Лапоть ты дровяной, твое дело — пахать», — потешались молодые казаки. И будто правы были — вот что жгло. Казачонку как год от рожденья сравняется, так сажают верхом на коня.

Тянуло Ромку к этому народу. Мужики-то ходили все больше согнувшись, как те быки в ярме, не подымающие глаз от борозды, покорно тянущие воз-нужду, пока не одряхлеют, а в казаках, хотя и тоже гнувших спины в поле, была какая-то неизъяснимая особенная сила, которую они как будто вправду взяли от родимой земли, по крови унаследовали от буйных своих прадедов, больше всего любивших волю и ненавидевших холопство, бежавших от царя, бояр и воевод, из кабалы и от судьбы, воевавших за эти раздольные степи с татарами, ходивших на туретчину, в необозримую Сибирь, в немыслимую Персию, сбивавших руки в кровь не только плужными чапыгами, но и веслами легких своих крутогрудых стругов, ничего не боясь и никогда не признавая своей долей только то, «что Бог им дал». Идти, идти туда, за край земли, в пределы, обозначенные только звездами и нитью горизонта, где можно размахнуться всею силой жизни, пускай и потерять ее, но поравняться, породниться со всем этим великим, бесчеловеческим безбрежьем, высотой…

А как в седло себя кидали с маху, как гарцевали и джигитовали, на полном аллюре слетая и тотчас снова вскакивая на коня, то лежа поперек седла, то сидя задом наперед, то обрываясь, свешиваясь до земли, цепляя кончиками пальцев носовой платок и выпрямляясь, словно красноталовая ветка, освободившаяся из-под колеса. И ничего с такою силой не хотелось, как доказать, что он, мужик, не хуже может: заваливать набок застывшего, как будто вкоренившегося в землю дончака, на всем скаку, привстав на стременах, рубить лозу, чтоб косо срезанная хворостина отвесно втыкалась в песок заостренным концом, крутить себя на скачущем коне, с неуловимой быстротою переметываться, перетекать всем телом из седла в седло, ныряя бешеному степняку под брюхо и перескальзывая поперед его груди. И не только достигнуть всего, что казаки всосали с материнским молоком, но и первым стать, первым средь них, чтоб в глаза не могли поглядеть ему прямо, как не может на солнце смотреть человек.

Да только где ж добыть добрячего коня? Украсть? Год за годом отец за божницу целковые складывал — на быков да на плуг, на косилку. Брат с сестрою у Ромки — родила мамка двойню, Степана и Грипку. А матери уже три года нет… Вбежал как-то в горенку — и не узнал: неужели она на кровати? Лицо как углем подвели, одни только скулы остались да нос. Тянулись по подстилке разбитые работой коричневые руки, как высохшие тыквенные плети в мертвый зной. И она, показалось, не сразу узнала его, и не мог посмотреть ей в запавшие, по-звериному настороженные и вместе с тем неуловимые глаза, не выдерживал этого накаленного взгляда, начищенно блестевшего из глубоких провалов орбит.