— Замучилась я, ребят… совсем, на отделку, — проговорила мать, будто прилипнув к табуретке. — Не знаю, что и менять теперь. Разбазарим последнюю одежду-обувку, а потом и зубы на полку… Посмотрела я, сколько таких-то ходят по деревням, добро свое задаром отдают. И жалко, и ничего тут не поделаешь. Придется, видно, малый, — взглянула на меня, — подальше куда съездить. Может, подороже там обменяем. Возьмем салазки да и подадимся…
Малоезженая дорога повела нас от поселка в пустынные поля, за которыми лишь виделся, сливаясь с пасмурным небом, мутный горизонт. Миновав пространное поле, мы заметили деревню, растянутую по-над кручей. У первой избы, прихлобученной соломенной крышей и оттого низенькой, о двух оконцах и с козырьком над дверью, остановились, постучали. Никто нам не отозвался, мать несмело взялась за железный язычок щеколды, туда-сюда повернула, и дверь подалась вовнутрь. Заглянув в сенцы — нет ли собаки, — она шагнула в полутемки, ощупкой отыскала скобку.
— Можно, люди добрые? — спросила, переступая порог.
— Кого там нелегкая несет? — раздался изнутри недовольный голос.
В слабом свете от маленьких окон мы увидели суетившуюся вокруг печки старуху. Она сунула в печку пук соломы, отставила кочережку и спросила сердито:
— По миру, што ли ча, ходите?
— Не-е, тетенька, мы меняем, — смиренно пояснила мать.
В ответ хозяйка махнула рукой и, берясь за кочережку, оборвала ее:
— Не до этого теперича. Вчерась-то немцы, штоб им кляп поперек глотки… свинью у меня… — И старушка замигала-замигала, поднесла платок к глазам. — Выпустили из закутки да пристрелили… А свинка-то была… супоросная. Ни дна им, ни покрышки…
Отморгавшись, она снова отставила кочережку и спросила как бы невзначай:
— Откель идете-то?
— Из Огаревки, тетенька.
— Уж ходят, ходят тут из вашей Огаревки… добро все меняют. Не дают вам хлебушка-то?
— Не, тетенька, кто ж нам теперь даст.
— Вы бы уж подале куда-нито… что тут ходить-то…
А когда мать повернулась к двери, старушка со словами «Погодь-ка, бабочка, возьми хочь на дорожку-то… мальчонку покормить» метнулась к столу. Что-то покатилось у меня по горлу, когда она, выложив на стол ковригу с коричневой поджаренной коркой, стала отрезать от нее горбушку.
— Спасибо, тетенька, дай бог тебе здоровья, — проговорила мать с поклоном.
— Спасибо, — буркнул и я от стыдобы, что принимают нас за побирушек.
Вбирая голову в плечи, точно бить меня собирались, я выметнулся на улицу и тут же повеселел: как-никак, а дорогой отведаем хлебушка…
Деревня тянулась подковой над обрывом, подступившим к низине с неширокой речкой, просматривалась от одного конца до другого и не зря, видно, прозывалась Выглядовкой. Как заметила хозяйка крайнего дома, люди и правда встречали нас неприветливо: надоели, видно, им прохожие менялы. И мы решили отправиться дальше, в другую деревню. По пути мое внимание привлекли две пары запряженных в сани-розвальни лошадей огромного роста и с куцыми хвостами, а возле них — люди в зеленых шинелях. Заметив у них за плечами короткие, как бы обрубленные стволы, я догадался, что это немцы.
— Мам, смотри-ка, — кивнул я вперед, невольно приостанавливаясь. — Фашисты там… видишь, с автоматами?
— Ох, малый, — остановилась она, — как бы нас не застрелили. А то отберут еще последнее добришко. Не повернуть ли нам назад?
Однако нужда пересилила страх, и мы пошли дальше. Поравнявшись с санями, заметил я украдкой: стоят возле саней четверо здоровых в зеленых шинелях, рожи у всех красные, будто свеклой натертые, да гогочут каким-то ненашенским гоготом. И лошади под стать им — красно-рыжие, здоровые, как слоны, кажется, тоже вот-вот загогочут. Не оборачиваясь, мы скорее вышли за Выглядовку и направились в другую деревню.
Нам долго не везло с обменом «барахла», как обидно называли наше добро, а мать все торговалась, хотя и неумело, стыдливо, все старалась сбыть его за настоящую цену. Наконец-то в маленькой деревне, затерянной в глухом приовражье среди полей, куда, наверное, не заходили подобные менялы, нам удалось сбыть все, что взяли с собой. Санки наши разом потяжелели: мера картошки, с полпуда немолотой пшеницы, ржаной муки и немного овсянки — это уже что-то да значило. А еще нам дали ветчины с полкило и пяток яиц (ветчину мать упрятала за пазуху, а яйца, чтобы не разбить, рассовала в муку и в пшеницу).