Выбрать главу

— Растирайся скорее, шарфом-то, — скомандовал Митька. — Насухо, насухо, а то обледенеешь.

Я уже не попадал зуб на зуб, прыгая по-заячьи на снегу, впопыхах растирал руки, ноги, все тело.

— Беги скорей домой, согреешься дорогой, — посоветовал Митька. — Да, мыло-то в карман положь, мать спасибо скажет.

Я пустился во весь дух, едва не сорвался с камней на переезде. И тут позади меня грянул дружный хохот. Я обернулся, не понимая, в чем дело, а ребята за животы хватаются да пальцами в мою сторону тычут.

— М-мыло пп-по-нес!

— Ох-ха-ха!

— Хо-хо-хо!

— Нарошно ему, а он-то…

— Ха-ха-ха-ха!

— Ладно, вернися! — крикнул Митька сквозь смех. — Не мыло это, а тол, тол! Взрывчатка такая, понял!

Потом мы побежали смотреть немцев, убитых на Зоринке, под Илюшкиным домом и в Ушакове.

Страшно было взглянуть только на первого немца. Он лежал на зоринской канаве, где летом, в покосную пору, краснела земляника, а в кустах распевали птицы. Сейчас тут белым-бело от снега, и он лежал, обдуваемый морозным ветром, с косицей сугроба под правым боком. Пулемет его взяли наши бойцы в то же утро, когда он был убит, и теперь немец свободно раскинул руки, из рукавов его торчали распухшие пальцы, страшно синее лицо также безобразно распухло, от губ до подбородка и ниже, за ворот шинели протянулась ярко-рыжая полоска. Лежал он навзничь, обратясь к свинцово-холодному небу, раскрытым ртом будто просил его засыпать, но метель так и оставила его открытым, словно в наказание, чтобы все его видели: люди, собаки, пролетающие над ним вороны. Жутковато было смотреть на этого, теперь уже не страшного немца, и в то же время что-то удерживало меня возле него, хотелось запомнить недавнего врага.

Из крайней избы вышла бабка Ефимья — Хохлушка, как называли ее за глаза. Посмотрела на нас и упрекнула:

— Все-то вы смотрите, а что его смотреть? Взяли бы да стащили вон к речке.

Я только хмыкнул, подернув плечами, а бабка подошла поближе и закачала головой, обращаясь к убитому:

— И откель тебя принесло, окаянного, земли, что ли, своей не хватило? Небось и мать там старуху оставил, и хозяйку с детками…

Не выдержав бабкиных упреков-причитаний, я сорвался с места и побежал за ребятами.

— Да стяните его к речке-то, стяните! — кричала она вслед.

В Ушакове немца кто-то уже сволок с огорода на лед, и он лежал скрюченный, сухонький. Когда ребята, кто посмелее, стали подталкивать его на середину, зазвенел он, словно мороженая кочерыжка, легко покатился по льду. Увидев наши проделки, взрослые покричали на нас: что вы там, дескать, над убитым изгаляетесь?

— А фашисты-то издевались над нашими? — откликнулся Митька.

— То фашисты, а вам, ребятки, не к лицу издевательства. Катаетесь себе — и катайтесь.

— А вы бы закопали его, что же он торчит на глазах? — упрекнул в свою очередь Митька.

— Половодье все приберет, — отозвался мужик.

Семь убитых немцев насчитали мы поблизости от своей деревни. Так и лежали они, никому не нужные и неприбранные, всеми проклятые и забытые. Знают ли об этом там, у них на родине?..

27 декабря. Пошел сегодня к тете Варе Гавриловой. Давно мы не виделись — с того дня, как ехали в одном поезде из Москвы.

Изба Василия Павлыча, ее отчима, стоит рядом с нашей. Только от нашей остались стены кирпичные с дырами вместо окон. Ни крыши, ни потолка, ни даже сенцев с двором: разобрали все, как в песне поется, по винтику, по кирпичику. Никто не думал, что хозяева вернутся. Знали бы, что заваруха такая начнется, — лучше бы совсем не уезжали. Где теперь жить?

— Кого я вижу-то! — послышался знакомый звонкий голос.

Обернулся — Маруська стоит на пороге. Платком по-зимнему укутана, в теплом пальто и валенках, совсем не похожа на ту, московскую принцессу — тоненькую, воздушную, как стрекоза. Только лицом все так же беленькая да веселая по-прежнему.

— Заходи, что стоишь-то на пороге? — подошла она ко мне и бесцеремонно потянула за рукав.

— Да вот, избу смотрю свою…

— А что ее смотреть, одни стены… Вы где остановились, у Черниковых? Я слышала. А мы вот у бабушки с дедушкой… Заходи же, погреешься, да кататься пойдем…