Ответственный дежурный лейтенант стал требовать у дяди адрес товарища Сарьяна, которому грозит опасность ограбления, а может, и смерти. Быстро прохмелившись, дядя и собутыльники хором вспомнили, что Мазницкий, кажется, говорил, что Сарьян живет в Армении и так же, хором, назвали лейтенанту эту ароматную республику. Но лейтенант навострил уши, ехидненько улыбнулся и спросил: «А может, в Аргентине? Я и не таких «раскалывал»! Лучше добром признавайтесь!..»
Словом, всех троих закрыли в кэпэзэ, и теперь тетя носит дяде передачки и слезно просит приехать к ней своего любимого племянника.
…Мы смеялись над письмом, но когда дома прочли его Алешкиной матери, Евдокия Ильинична расплакалась: тетя была ее единственной сестрой и жила в городе, чем гордилась Алешкина мать. Теперь же, не в шутку встревоженная сестриным горем, она потребовала срочного Алешкиного отъезда, хоть в душе и боялась разлуки со старшим сыном.
Отец же смотрел на эту историю сквозь пальцы. Он преподавал вот уже двадцать четвертый год рисование в Красномостской школе и относился к своему делу с такой любовью, что домашние неурядицы, к каким и отнес Николай Андреевич тетино письмо, шли не в счет. Евдокия Ильинична собрала семейный совет, в котором маленький Алешкин братишка Сережа занял свое должное место у отца на коленях. Предложение матери об Алешкином отъезде им было принято так же, как и отцом, с той лишь разницей, что Сережа промолчал, а Николай Андреевич вдруг обвинил учителя географии, штатного лектора Афанасия Кузьмича Проталина в неуплате профсоюзных взносов, Николаю Андреевичу, как профоргу школы, вовсе не хотелось платить свои семьдесят копеек…
Таким образом, Алешкина судьба была решена, а день отъезда назначался на среду.
— Вот это вызов! — сокрушался Алешка. — Не было бы счастья, да несчастье помогло… Ну и ну-у-у!..
День шестьдесят третий
В среду Алешка проснулся рано. Солнце, холодное с утра, зацепилось за верхушки тальника в тополиной рощице, а прозябший ветер доносил к нам во двор крепкий запах настоявшегося за ночь цвета.
Мы умывались во дворе. Алешка — первым. А потом лил воду в мои ладони и рассказывал про свои сны. Мимо нас прошла Евдокия Ильинична с подойником — запахло парным молоком и детством. Последнюю пригоршню воды я выплеснул на своего приятеля.
— Я уже умывался! — взвыл тот и прыгнул в сторону.
— С гуся вода — просохнет, не беда!
— У Голомаза научился?
— Сам придумал!
— Тогда не миновать тебе еще раз голомазовского кабинета!
— Он его вчера на ремонт закрыл.
— Повезло тебе… Только в этом году на неделю позже закрыл — сорвался с графика.
Присели на лавочку у буйных сиреневых зарослей. Алешка сорвал листик и стал жевать его.
— У нас с ней недавно такой разговор произошел, что… — вдруг погрустнел Алешка.
— С кем?
— С Диной… твоей!
— Ладно, давай не будем!
— А будем, так давай…
И, вычерчивая носком туфли на пыли лошадиную морду, он подробно рассказал мне о своем разговоре с Диной.
— Ему, мол, ни слова… Мне, значит, как товарке, а тебе — ни слова нельзя…
— Да ошибся ты… Может, она к слову, а ты уж — «твоя»!
— А скажи, милейший, разве она тебе не нравится, а? Ну скажи — нет!
— Да.
Алешка вздохнул:
— Так-то вот… У нас говорят: «За новой юбкой — парни гужом!» И про меня такое наплели, что… Ну, простительно Коновне или Аксюте Пожидаевой, а то Шурка Найденкина — туда же, Надьке хоть на глаза не показывайся… Но не в юбке тут дело! Это я точно выяснил… Так что ты, в случае чего — не теряйся!
Эх, Алешка, Алешка! Разве это так просто — не теряться? Это, должно быть, еще труднее, чем расстаться с тобой сегодня! И… бог знает на сколько!..
От Красномостья до железной дороги было шестьдесят километров. Когда Красномостье было райцентром — автобусы ходили со станции через каждые четыре часа. Теперь — два раза в сутки: утром и вечером, к поезду. Зачастую автобус приходил только утром, поэтому Алешка решил ехать первым рейсом.