— Ах, вон ты куда-а-а! — понял я Ваську. И пообещал: — Скажу! Обязательно скажу! Я, брат, все могу!
Васька обрадовался:
— На то ты и завклубом!.. Нехай сами приезжают и продают с автографами, а выручку…
— Слушай, а куда Голомаз девался? Ты ж его правая рука вроде?
Васька подошел поближе и зашептал мне в самое ухо:
— Сказывают, в Лондоне он… Только вот работу ему там подходящую не найдут — нечем у их руководить!.. Пока, сказывают, посуду в листоране моет, назад к нам в Расею вроде просится… Как думаешь, возьмут?
— Как сказать…
— Должны взять! — заверил Васька. — Я бы ему Рюрика перепоручил покамест, а там, глядишь — и в сторожа выбился бы…
— Но Рюрик-то теперь не твой!
Васька горько вздохнул:
— Мой!.. Уйду я из магазина! Не жизнь мне там… Я так прикинул: в вечерошнею школу идтить надо! А дальше — на трактора! Я, коли захочу, до завклубом дойти могу! И дойду!.. А уж тогда непременно женюсь! Тогда у меня культуры хватит всяческой!..
…Отгремели первые молодые и веселые грозы с синими молниями. Наступила та пора, когда еще до полдня растворялись в зыбком мареве окоемы, а по вечерам, с низов от Сухоречки по всему Красномостью разносились восторженные лягушачьи голоса…
Переплетаясь в нехитром лабиринте, повели тропинки через лозы и сады, за крайние избы села, тех, кому и ночь-то, казалось, белее дня.
Каждый вечер мы с Динкой бродим по берегу Сухоречки и молчим. Иногда бросаем в нее камни-блинчики: кто дальше? Иногда разговариваем…
Сегодня Динка спросила:
— Ты любишь стихи?
— Люблю! — уверенно говорю я.
— И много их знаешь?
— Порядочно, — говорю я не совсем уверенно.
Динка молча смеется. Я не понимаю, чему она смеется, и начинаю злиться. Тоже молча. Динка тотчас замечает это и уж серьезно говорит:
— Боже мой! Чтобы мы делали без них?! А? Это ж… как «скорая помощь» для сельских эрудитов! — И опять смеется.
Я хочу уйти, но Динка ловит мою руку и вдруг, оборвав смех, задумчиво спрашивает:
— Хочешь, я тебе почитаю, а ты отгадывай?
— Ладно, — хмуро соглашаюсь я.
Она читает. А я и не пытаюсь отгадывать. Во-первых потому, что не знаю, кого она читает, а во-вторых (и это главное!), она слишком хорошо читает и слишком хорошие стихи: меня ведут строки как музыка, я словно лечу и неведомо куда… Где уж тут вспомнить об авторе!.. Но Динка увлеклась и называет их сама: это — Павел Васильев, это — Есенин, а вот и Ахматова… Потом еще и Николай Рубцов… Некоторые стихи она читает по два раза. Потом, уставши верно, замолкает… А мне начинает казаться, что она и сама пишет стихи, но я не спрашиваю ее об этом. Жду, когда сама скажет. А она не говорит. Но, может, я и ошибаюсь…
Только я не ошибся. Недавно в областной газете, на третьей полосе я увидел подборку из трех Динкиных стихов. Ошибки быть не могло — под стихами подпись: Д и н а К а л у г и н а, с. Красномостье. Стихи были про голубые снега и запоздалые письма, про синюю дымку зеленей и пляску радуг в последнем переплеске дождя, про несказанные слова о большой и верной любви…
С газетой в руках я забежал в культмаг.
— Твои?
Резко упали Динкины ресницы, вспыхнули на щеках неповторимые веснушки.
— Почему ж ты мне раньше?
— Для тебя они еще не написаны… Но я их непременно напишу и прочту тебе, ладно?
— Ладно…
— Да ты не обижайся, слышишь? Ну хочешь пойдем на Сухоречку? Искупаемся… Сейчас у меня как раз перерыв, да и жарко сегодня!
…Мы сидим у воды на горячем песке. Динка решительно встает — я невольно отворачиваюсь. Я не вижу, как она выскальзывает из своего ситцевого платьица, и только слышу глухой всплеск воды.
Потом, уже с середины реки, Динка кричит мне:
— Чего же, ты, а?
Я хорошо плаваю. Этому искусству научился еще на быстрой Медянке. Мы плаваем наперегонки, ныряем до звона в ушах, стараемся продержаться под водой как можно дольше…
Наконец я первым выхожу на берег и зарываюсь в песок. Я вижу, как, отфыркиваясь, медленно подплывает уставшая Динка. Вот она в своем мокром купальнике ступила на песок, выпрямилась и, запрокинув голову, стала отжимать волосы.
Я вижу ее глаза, с наивным удивлением глядящие на все: на небо и лозы, на Сухоречку и на меня, неуклюже распластанного на песке. Она перебирает пальцами волосы, будто ищет затерявшуюся в них шпильку, а я вижу ее белые и красивые руки, разворот плеч, маленькие крепкие груди, бедра, с каким-то мягким и в то же время смелым изгибом…
Потом она садится на песок и только тогда, кажется, замечает, что я рассматриваю ее самым бессовестным образом. Она глядит на меня с милой детскостью, а я все не отвожу и не отвожу от нее глаз, пока она еще не то призывно, не то с упреком говорит: