— Хак! — приговариваю я и опускаю молот.
— Бац! — глухо отзывается камень и дает еле заметную трещину. «Бац!» по трещине, и, дрогнув, оползает громадная глыба. «Хак-бац!» по глыбе — и ровные куски камня холодят ладони приятной тяжестью. Вот и вся музыка. Как в кино…
Но уже в полдень белый свет мельтешит у самых глаз резким маревом и так ломит тело, точно не по камню — по тебе самому лупили полупудовым молотом, а ты уцелел, выдюжил и еще должен дюжиться до вечера.
А потом придут самосвалы — надо погрузить приготовленный камень, а уж потом, примостившись на нем, в полудреме проплыть на самосвале семь километров. Дома же, почти сонным, упасть на прохладные простыни и выключиться до утра без мыслей и сновидений…
Карьер — это еще и пекло без ветерка и теней, это власть раскаленных камней и яростно-беспощадного солнца.
В перекурах мы выбираемся наверх, садимся на пригоревшую траву и подставляем то груди, то спины нещедрому, но спасительному ветерку, который прилетает с золотой пространственности степи.
— Ништяк! — жмурится Петька Кулик, старший из пятерых моих однокашников.
Остальным четверым предстояло этой осенью идти в армию, а Петька «отслужил» свое «в местах не столь отдаленных» за хулиганство. Грудь и руки у него расписаны татуировкой, вроде: «Не забуду мать родную», «Луччи умиреть стоя». Но мне-то доподлинно известно, что Петька давно забыл свою мать, а умирать ни лежа, ни стоя он не собирается.
Ребята же относятся к Петьке с дурацкой уважительностью, которую очень скоро будут проклинать и бичевать себя за нее…
А вообще-то прав был Артамонов: все пятеро — народ молодой и сильный. Миша-Кузьмич и Миша-Фомич — оба Демиловы, двоюродные братья к тому ж, поэтому я называю их только по отчеству. Оба рослые, беловолосые, с простыми крестьянскими лицами, забуревшими на солнце, шероховатыми от каменной пыли. Различить их сразу, пожалуй, можно только по глазам: у Миши-Кузьмича они по-девичьи круглые, все понимающие. Поймав на себе чей-то, может, случайный взгляд, он до ушей наливался краской и кричал: «Чо глаза пялишь?» У Фомича же — удлинены, словно прорезаны в стороны, так что сразу и не разберешь, что в них, — то ли усмешка, то ли грустинка, то ли вовсе нет ничего…
Третий — Коська, тоже рослый, но узковат в кости. Он фантазер и болтун. Его воображение пестро и неистощимо. Главным героем бесконечных Коськиных историй был его родной дед по отцу — стотрехлетний Гаврила Зятьков. Надо сказать, что последние десять лет Гаврила «оттаивал»: зимой — на печке, летом — на завалинке. Но для Коськи и его слушателей дед Гаврила представлялся человечищем, прошедшим не только огонь, воду и медные трубы, но и через такие штуковины, о которых и сам Коська ничего вразумительного сказать не мог, но уж о том, что дед мог запросто из кипятка яйцо голой рукой вынуть и тут же съесть его нечищенным — это как пить дать, это — в порядке вещей. Или, скажем, кусок хлеба с бруском мыла, вместо сала, проглотить… Или… Впрочем, Коська располагал малой аудиторией: я молча курил и не слушал его трескотни, Димка — пятый из нас — отходил в уголок карьера и прилипал глазами к книжке, всегда захваченной им на такой случай. Петька же Кулик на самом интересном месте Коськиного рассказа прерывал его громким зевком и вставлял:
— У нас во на зоне Санька-Дериглаз пачку лезвий «Нева» жевом заглатывал за пайку! Так-то…
Но работали ребята на совесть. И выходило у нас по две нормы с лихом. Петька, подсчитав, объявил, что «тугриков» в этом месяце мы получим «ништяк» (в смысле — нормально) и что будет потом всякая «лафа».
Мы работали голыми по пояс. Тут не только с тельняшкой расстанешься — с собственной кожей от чертовской жары, пыли и пота.
— Продашь тельник? — всякий раз приценялся Петька, когда я стаскивал тельняшку и швырял ее под куст боярышника, прицепившегося на верху котлована, с жесткими листьями, покрытыми тяжелой пылью.
— А зачем?.. Ты и так полосатый…
Ребята общительно «гыкали», но, внемля злому Петькиному «Шшя», замолкали.
Вообще-то я заметил, что все они с завистью поглядывали на мою тельняшку, и будь у меня их пять — дал бы каждому по одной за то, что и работали хорошо, и за то, что они вообще славные ребята. Однако я отдал ее Димке, сыну Натальи Платовой. Родился Димка без отца, как и я когда-то, но я предпочел его не из сочувствия к «единой» судьбе — просто Димка держался с достоинством, не спешил с зажженной спичкой к Петькиной папиросе, не смеялся фальшивым смехом на его похабные анекдоты.