Выбрать главу

Ваня осекся — это появился Артамонов.

«Разгон» был обычным. Когда же я выходил из барака, Артамонов так поглядел на меня, словно хотел сказать что-то, но лишь гмыкнул значительно и махнул рукой, мол, ладно, не до разговоров пока что…

Залезая в самосвал, я услышал знакомый голос:

— Торф, братва, это не токмо вонючка и жижа!.. Это еще и сарпинка, и бумазея, и денюжки и… хи-хи-хи! Бабеночки всех мастей, елки в зелени! Торф — эт-та… О, Петрович?! Вона — судьба-то наша! Совместно, значит, будем вкалывать!.. А я бы и не пошел сюды, да ить поколоченный, Петро-то! И подработать, опять же, надоть… Кабанчика прикупить и прочего нужного… А к пасхе — сальдо, печенка и самогонка, елки в зелени! Во! Мне Мавра харчей наложила ноне — на семерых хватит! А как же! Камень — не масло, а?.. Я кажу: «Ты, Мавра, тута…»

Я стукнул кулаком по кабине самосвала:

— Поехали!

— Во спешит! Как на пожар!.. Ты чо — родился камнебойцем?! — удивился Прохор.

Он работает споро, даром что ростом мал. Его выручают длинные, как у гориллы, руки. В них незаурядная сила, да и глаз у Прохора цепкий, сноровистый. Обычно болтливый на досуге, тут он даже в перекурах не выбирается наверх, жадно вгрызается в камень, шумно сопя и хакая. Вообще-то мы все работаем молча и прячем друг от друга глаза. Сегодня вся эта гаденькая историйка с дракой выглядела очень и очень неприятно, как и теперешняя скованность между нами. Силы от этой скованности не убавилось (еще до обеда мы сделали одну норму), но не было уж той ни с чем несравнимой радости, когда чувствительная тяжесть отколотой глыбы приятно холодит ладони, когда ласкают глаз угловато-громоздкие кучи битого камня…

Но «разрядил обстановку» все тот же Прохор. Во время обеда, когда он все долбился в карьере, я крикнул ему сверху:

— Остыл бы, Семеныч! Сам же говорил: «Камень — не масло!..»

— Всему свой черед, — не оборачивается Прохор, — я свои каменючки в отдельную кучу складываю, потому как до еды не дюж, да и не курящий к тому же!..

— Может, тебе и самосвал отдельный подадут? — съязвил Коська.

— Може, и подадут! — огрызнулся Прохор и добавил без связи: — Что — больно было вчера от ремешка-то солдатского?..

Коська промолчал, а Миша-Кузьмич перестал жевать и злым голосом пояснил:

— Тебя бы так — узнал бы! А то… — Он осекся.

Прохор бросил молот и пошел к сумке с харчами:

— А што меня, што Петра — однова дело-то! Суток пятнадцать влепят — руки-то перестанут чесаться! А как жа?! Петро-то в больницу подалси… Там разберуцца… Токмо не думайте, соколики, — он уселся в уголку карьера и заколдовал над сумкой, — што одному Едуарду влепять-то! Всем разделють, местов в милиции хватает покамест…

Я поставил перед собой порожнюю бутылку с молоком, посмотрел на ребят и с нарочитой серьезностью спросил:

— Ну что, братва, отсидим и завяжем узелок?

По ребячьим глазам я заметил, что мое «предложение» принято ими не всерьез, но Коська обшарил всех озорными глазами:

— Узел-то завяжем морской?

— Само собой!

Миша-Фомич поднялся, спрыгнул в карьер:

— Давай наляжем на камешек, робя! Может, ударникам меньше дадут?

— Ы-их! — сокрушается Прохор. — Как жа — ждитя!

Дружно забацали молотки — примирение состоялось…

…Над карьером повисло добела раскаленное солнце. Оно жгло еще с утра, а сейчас томительно сомлело над землей, вспарило воздух так, что нечем стало дышать. Далеко за Лебяжьим узенькой кромкой посинело небо. Синева эта, поднимаясь от земли, все густела и расползалась выше и выше, пока не нависла над селом зловещей, темно-лиловой наволочью…

Наверху затрещал мотоцикл и заглох.

— Чегой-то парторг прискакал! — сообщил мне Димка, видимо встревоженный вчерашней историей. — Может, Петька чего успел, гад!.. Вообще-то парторг дельный мужик…

Вспомнилось мимолетное знакомство с парторгом, когда я становился на учет: я тогда и лица-то его не запомнил, узнал лишь, что зовут его Николаем Николаевичем, фамилия — Томышев. Что еще? Просторный свитер с широким воротником… И, кажется, он не переносит курева… Приезжий…