«Никому ничего не надо», — Андрей Ильич зевнул и зябко передернул плечами; холодная сырость невидимо затекала через неприкрытые двери в полупустой зал автостанции; темно-зеленые гирлянды батарей испускали робкое тепло. Одна из женщин тревожно заметила:
— Как бы снег не пошел!
— Это в октябре-то, — хмуро обронил Андрей Ильич.
— Нынче всего ожидать можно. По телевизору видели, что во Франции…
— Меня больше интересует то, что у нас, — грубовато перебил женщину Андрей Ильич.
— Ишь какой хорохористый! — фыркнула та и замолчала.
«Какой есть», — усмехнулся старый мастер и подумал, что если засветло не успеет побывать у матери Гузенкова, то придется ему ночевать в районной гостинице, где наверняка столь же холодно, как и на улице.
Автобус останавливался у каждой деревушки, кланялся каждому телефонному столбу; пассажиров набилось столько, что нечем было дышать. Андрей Ильич, помятый, разопревший, с трудом протиснулся к приоткрывшимся створкам дверей и неуклюже вывалился на узкую бетонную дорожку; долго и жадно хватал ртом студеный маслянистый воздух — сказывались годы, а потом столь же долго осматривался, выбирая куда ступить: кругом, словно деготь, чернела вязкая грязь, и в ней вкрапленными осколками мутного зеркала белели лужи.
Наконец старый мастер заметил желтые, вдавленные в грязь досочки и по ним пробрался к крохотной автостанции. На «Десятую шахту», где жила Гузенкова, автобус уже ушел.
«Час от часу не легче», — Андрей Ильич направился к продолговатому Дому приезжих, рядом с которым строилась новая гостиница; без лишних слов подал паспорт сухонькой старушке в круглых очках.
— У нас в двух номерах места имеются. В одном студент живет. Он тут на консервном заводе практикуется. А в другом — душевный такой мужчина. Он к семье приехал…
— Мне к душевному, — Андрей Ильич жестом остановил словоохотливую старушку.
Мужчина лет пятидесяти — пятидесяти пяти дремал на кровати поверх зеленого одеяла, его ноги были закинуты на никелированную спинку, и старому мастеру сразу бросились в глаза желтые пятки, светившиеся сквозь круглые дырки в черных носках; на квадратном столе стояла початая бутылка водки, в тарелке горкой возвышались мятые окурки, на полу валялись хлебные корки, белело несколько кусочков сахара — все это вызвало у Андрея Ильича почти физическое отвращение. «Лучше бы поселиться к студенту», — подумал он и, соблюдая этикет гостиничной вежливости, поздоровался, поставил чемоданчик на стул возле свободной койки, повесил пальто в фанерный гардероб.
— Вы плохо слышите?
Андрей Ильич вопросительно посмотрел на соседа по койке.
— Я уже дважды спросил: откуда вы и по какому делу?
— Без дела бы в такую дыру не потащился.
— Я не настаиваю… Я тут уже два месяца живу. Приехал к семье.
— Оно и видно, — усмехнулся старый мастер.
— Тут, знаете ли, все непросто.
— Вот и разбирайся, а то сидишь тут, сложничаешь. — Андрей Ильич кивком показал на захламленный стол.
— Со стороны судить просто.
— Я в судьи не набиваюсь. У меня своих забот полон рот.
— С проверкой прибыли?
Старый мастер не ответил; присел к с голу и брезгливо отодвинул початую бутылку, и тарелку с окурками, и ощипанную со всех сторон буханку черного хлеба.
— Выпейте с дороги. Погода нынче гриппозная.
Андрей Ильич подумал, что сейчас неплохо бы выпить стакан-другой крепкого горячего чая, но идти к старушке-дежурной, которая, пока греется чайник, замучает разговорами, ему не хотелось.
Мужчина выждал, пока старый мастер неспешно заест горечь корочкой черного хлеба, и приподнялся на локте.
— Я вот к семье приехал. Два сына, две доченьки. Носят мою фамилию, а ведут себя так, словно я им чужой. А ведь — родная кровь. Должна бы заговорить. Да молчит. А почему?
— Раз от фамилии не отказались, значит, нравится.
— Да фамилия-то у меня негромкая: Гузенков.
— Как?
— Гузенков. А что?
Андрей Ильич озадаченно гмыкнул и, чтобы скрыть свою растерянность, стал согнутой ладонью сгребать в кучку хлебные крошки.
— По письму приехали? — осторожно спросил Гузенков.
«Что тут скрывать-то?» — подумал старый мастер, утвердительно кивнул и внимательно присмотрелся к Гузенкову, худое, нескладное тело которого, казалось, было налито свинцовой тяжестью, до того глубоко вдавилось в жесткую постель; его желтоватые длинные волосы развалились на прямой пробор и, открывая розовую, какую-то беззащитную полоску кожи, маслянисто поблескивали.