Выбрать главу

Республиканцы бились из последних сил. Гитлер, чтобы помочь Франко, бросил в Испанию крупные соединения новейших истребителей Мессершмитта. Их превосходство обозначилось сразу. «Курносые» и «мушки» были не в силах с ними соперничать: в воздухе они оказывались слабее.

Этот вывод тяжкой вестью переходил из инстанции в инстанцию, обрастая заключениями экспертов, особыми мнениями военных специалистов и руководителей авиапрома. Прежние оценки разом поблекли, утратили свою значимость и скорее походили на ярлыки, которые все еще украшают уцененный товар.

В штабах и наркомовских кабинетах бились в поисках ответа на вопрос: как такое могло случиться? Ведь наша авиация всего за каких-нибудь несколько лет совершила гигантский скачок вперед. Только завзятый скептик, а то и просто злопыхатель, мог умалить значение блистательных дальних перелетов, каскада рекордов, размаха авиационных новостроек. Что же произошло?

Ответ давался мучительно трудно. И все же, вырвавшись за рамки привычных представлений, специалисты склонялись к тому, что головокружительные успехи вызвали головокружение. Чем они были значительнее, тем нереальнее мы их оценивали.

Напрашивалась безрадостная аналогия. Будто мы поставили гигантский авиационный спектакль, разыграли его талантливыми силами, и сами же были зрителями и критиками. Но, восхищенные ярким зрелищем, вдруг забыли, что мы не только зрители. Впечатление было так захватывающе, что зритель вытеснил в нас критика. И эту ошибку жизнь использовала против нас самих.

Конструкторам тоже было над чем задуматься. Многолетняя работа «на рекорды» обернулась неожиданным финалом. Разумеется, за плечами осталась хорошая школа, пришла творческая зрелость, и никто не помышлял о том, чтобы перечеркнуть все то, чего удалось достигнуть, но было ясно: дальше придется работать уже не так, как прежде. Наступают иные времена, и часы надо будет сверять не по восхитительным воздушным парадам, а с самой жизнью.

Размышляя о случившемся, Аркадий Дмитриевич чувствовал, как вдруг, подобно ослепительной вспышке, все затмевало видение нового мотора. Оно возникло внезапно, и было неясно, почему повторяется в тот, а не иной момент, но само то, что вспышки эти повторялись в определенной последовательности, как бы подтверждало их неслучайность.

Видение мотора вылилось не из напряженных расчетов и перетасовки вариантов. Его породил импульс иного рода, и, наверное, потому воображение рисовало двигатель как нечто необъяснимое, не имеющее даже устойчивой формы.

Это была завязь мысли. Но мозг конструктора уже начал работать подобно генератору, получившему возбуждение.

То, что представлялось новым авиамотором, на какое-то время стало одушевленным предметом. Конструктор обращал к нему свои вопросы, поверял предположения, делился сомнениями. Ничего, что приходилось самому стоять по обе стороны диалога. Присутствие партнера ощущалось почти физически, и от соприкосновения с ним предположения и вопросы прояснялись и уже не казались праздными. Так легче было утверждать.

Легче было и отрицать, хотя отказ от привычного сложен и труден, как подвиг. Добровольно, без принуждения отбросить идею, которую сам же проводил в жизнь долгие годы, может только тот, кто чувствует себя способным на большее. Аркадий Дмитриевич это смог. Еще не зная точно, как будет выглядеть его новый двигатель, он знал, что больше уже не повторит однорядную звезду. Время ее прошло. Пусть догорает.

В свободные часы неудержимо тянуло к столу. Казалось, стоило остаться наедине с листом бумаги, как сразу потоком хлынут мысли, и их естественным завершением будет краеугольный расчет, к которому все остальное приложится само собой.

Но рука, державшая остро отточенный карандаш, вдруг замирала над листом, потом вздрагивала, как от удара электрическим током, и порывистым движением набрасывала причудливый контур, загадочный и чужой.

За этим следовало неподвижное сидение и полная отрешенность. И только потом, через час, а может быть, и через несколько часов, когда возвращалось обычное состояние, вдруг обнаруживалось, что от начального наброска не осталось и следа. Весь лист был испещрен величественными львиными головами, добродушными медвежатами, хитрыми мордочками лис.

Посторонние глаза увидели бы в этом «зверинце» меланхолический всплеск. На самом же деле вся эта кунсткамера была не чем иным, как своеобразным кодом, который вот так зашифровывал мысль со всеми ее поворотами и богатством оттенков.