Он тыкался по комнатам и не находил себе места, не находил дела. Взял любимую миниатюрную пилочку и стал полировать, обтачивать свои узкие ногти.
Почти до мяса обточил их, а Эмма все не возвращалась. Вошел в ее комнату, хотя прежде считал неприличным это в отсутствие жены. Обдало теплом и уютом, запахами, свойственными лишь Эмме. Всюду лежали безделушки, флакончики, баночки, щипцы для подзавивки волос. В застекленном шкафу — ее любимые книги. Гёте, Шиллер, Гейне, Вольтер, Кант, Бальзак… Внизу теснились и Шопенгауэр с Ницше, прижатые томами Гитлера, Геббельса и Розенберга. Почти из каждой книги торчит закладка.
Что ее привлекает? Никогда не интересовался Эммиными вкусами. Может быть, поэтому и потерял ее? Из-за нелюбопытства! Не принимал всерьез все ее душевные, как он считал, аномалии. Дескать, нет такой женщины, которая бы всем была довольна. Такова уж натура у слабого пола.
Выдернул томик Гёте. Кажется, именно этот она держала в руках утром… Развернул на одной закладке, на другой, на третьей… Подошел ближе к трехлапому хрустальному бра… Читал подчеркнутое карандашом. Читал написанное на полях — Эммой, ее рукой. Господи, да этого с избытком достаточно для того, чтобы и Эмму, и самого Кребса без суда и следствия отправили в концлагерь или на гильотину!
У Гёте: «В жизни необходимо действовать, радость и страдания приходят сами собой». Эмма — на полях: «Я лишь пассивно созерцаю? Конечно. Как и большинство моих соотечественников: «Смотрят, но не видят, слушают, но не слышат».
Гёте: «Во всех самодержавных государствах содержание поэтических творений диктуется сверху». Эмма: «Если б только содержание поэтических творений!»
Гёте — о Фридрихе Великом. Оказывается, благодаря ему «в Пруссию так и хлынула французская культура, весьма благотворная для немцев, ибо она поощряла их к сопротивлению и противоречию. И точно такой же удачей была для развития нашей литературы явная антипатия Фридриха ко всему немецкому». Карандаш Эммы, продавливая бумагу: «Больше не будет поощрять! Сначала Бисмарк растоптал ее, а теперь — мы! От нас, арийцев, и не такого жди!..»
Гёте: «Нация всегда испытывает удовлетворение, если ей умело напоминают об ее истории; она радуется добродетелям предков и посмеивается над их недостатками, полагая, что давно их преодолела». Эмма: «Неужели немцы когда-нибудь будут радоваться добродетелям нынешних фюреров? Неужели станут когда-нибудь посмеиваться над нынешней ночью нации?»
В предыдущей реплике сарказм, здесь, похоже, боль. Далеко же зашла твоя жена, оберштурмбаннфюрер Кребс! Что еще она комментирует?
У Кребса крупно вздрагивали руки.
Гёте — опять о немцах: «Ими владеет порок, заставляющий их уничтожать все, что уже достигнуто. Их требования всегда преувеличены, а живут они только за счет посредственности». Тут Эмму заело: «У поэта разлилась желчь? Он забывает о великих именах прошлого, которые мы чтим. Можно сколько угодно насмехаться над собственными костылями, лучше ходить от этого мы не станем: нужно лечить ноги…»
И еще, еще подчеркнуто, еще! Без комментариев… Расовая ненависть «симптом самой низшей ступени культуры…». «Подозрительность — добродетель труса…»
— И такие книги стоят в моем доме?! — Кребс даже оглянулся — на стены, на зашторенное окно.
Быстро, с ненавистью стал сбрасывать гётевские тома на ковер. Будто старую кирпичную кладку разбирал, застившую свет, закрывшую доступ воздуха. Сбросил, усталым жестом стер пот со лба, посмотрел на полки: «Эти тоже… умничают?» Раскрыл Канта: «Имей мужество пользоваться собственным умом». По краю страницы — карандашная цепочка букв: «А зачем он нам, ум? За нас фюрер думает!»
Новая закладка: «Не предстоит ли нам еще одна революция, которую осуществит славянское племя?» Приписка Эммы: «Старый философ, ты был прозорливым!..»
Туда же его, в кучу! Старый болтун! А что у Бальзака нашла? Гм: «Там, где все горбаты, прекрасная фигура становится уродством». И никаких комментариев. Тоже в кучу! На всякий случай.
И у Шопенгауэра заложено? Ну-ка! «Поставить кому либо памятник при жизни — значит заведомо признать, что потомство этого не сделает…» И тоже никаких комментариев. Будто под рукой у Эммы карандаша не оказалось.
Кребс сгреб в охапку сброшенные на пол книги, как дрова, свалил возле камина в зале. Рвал, раздирал их на части и бросал в огонь. Бумага вспыхивала, скручивалась, точно от боли, и, превратившись в пепел, вместе с пламенем, гудя, неслась в зев дымохода. Вспышки озаряли бледное, в холодном поту лицо Кребса, его длиннопалые руки, раздиравшие книги, и весь он, худой, в черном мундире, и его огромная сломленная тень на стене и потолке, отброшенная светом камина, выражали экстаз, злое, наслаждающее его священнодейство. Неслышно вошедшая Эмма иронично заметила: