— Навек, Костя, ты угадал… Разве Стольников ничего никому не сказал? Он же не трус, надеюсь…
— И так узнают! — злобно выкрикнул Сергей, защелкивая на полу замки чемодана.
И только теперь Костя увидел, как изменилось лицо Насти, было оно землистым, мертвым, волосы не прибраны, лишь гребенкой схвачены. Увидел, как суетливы, нервны движения дяди.
Костя медленно поднялся, слыша тяжелые удары крови в ушах.
— Ты… бросаешь Настю?
— Да, мы расходимся…
— Ты… ее бросаешь?
— Отстань, племяш, не до тебя нам…
— Как же ты… — Костя чуть ли не со слезами лез под майку, тащил из-за пазухи телеграмму. — Что мы Ивану Петровичу скажем? Он же едет, он же телеграмму вот прислал! Он же, он, — Костя искал убивающие своей логикой слова, — он же герой, командир полка! А ты… ты…
— Я, племяш, не на командире полка женился, а вот на ней. — Сергей, собираясь, старался быть к Косте спиной. — Будь здоров. Поклон папаньке с маманькой…
Палящая обида сдавила Костино сердце. Ничего себе подарочек приготовил к встрече дядя! Кнутом бы его сейчас! От плеча до поясницы. Чтобы гимнастерка на спине лопнула! Но это ж, это опять… диктатура кулака и кнута! Так сказал зимой отец, когда узнал о взрыве каршинской печи и экзекуции, которой подвергся Костя. «Скверно, сын, — сказал отец, не скрывая огорчения. — Умный человек никогда не станет доказывать свою правоту силой. И маманька не права, и ты не прав…»
В одной руке у Кости взмокла телеграмма, в другой — вязовое тонкое кнутовище.
— Ты… ты… подлый!
Сергей вздернулся, как от удара. Шагнул к Косте. Тот чуть отступил и выпустил к ногам змеиную плетенку кнута, кнутовище отвел назад: попробуй тронь!
— Вон отсюда, щенок!
— Уйду. Но… не дядя ты мне больше! — Костя повернул бледное лицо к Насте. Она сидела возле стола, опустив лицо на руку. — Ты, тетк Насть, не очень-то… Ты — наша, всегда! — Вышел, и сейчас же раздался топот копыт — с места в карьер. Вскоре заглох вдалеке.
А в открытое, затянутое марлей окно слышалось урчание автомобильного мотора, погромыхивание разболтанного кузова. Григорий Шапелич ехал в Уральск и обещал захватить Сергея.
Спали Табаков и Костя на плоской, мазаной крыше сарая, настелив побольше свежего лугового сена. В первую же ночь комары, налетевшие со старицы, в одночасье согнали их оттуда, но потом Настя сшила им из марли полог, они натянули его на крыше, и оттуда он далеко белел, словно свежий сугроб.
Вначале Костя думал, что как только Табаков услышит об уходе Сергея от Насти, так и знаться с Осокиными не станет. А Табаков — ничего. Лишь долго о чем-то говорил с Настей, потом с отцом и матерью Кости. И жить остановился у Осокиных, а не у племянницы.
В один из вечеров, лежа под пологом, Костя спросил, переходя с Табаковым на «ты» (свой человек, чего стесняться!):
— Ты очень сердишься, Иван Петрович, на моего дядю? Только знай: он мне больше не дядя. Он хуже беляка для меня!
Не отвечал командир полка. Молчал, вроде как наповал сраженный этакой категоричностью. Затем повернулся на бок, приподнялся на локте, тепло и улыбчиво посмотрел в Костино лицо.
— Жизнь, Костя, пресерьезнейшая штука. Это только перекати-поле, катун по-вашему, мчится туда, куда ветер дует. А человек, Костя, чаще против ветра идет. Ему бы по ветру, а он — против, против. Даже вот ты. Дядя оставил Настю — и ты на крайность: нет у меня дяди! Знаешь, как народ говорит? Язык вперед ума рыщет… Ты вот уже закончил семь классов, почти взрослый человек. Скажи, что для человека главное в жизни?
Польщенный таким обращением, почти на равных, Костя для солидности выдержал паузу.
— Оно ведь, Иван Петрович, смотря с чьей точки зрения… Для мамани, например, самое главное, чтобы я не получал плохих отметок в школе и чтобы ее просоводческое звено всегда было первым в районе. А для папани, думаю, главное — исправные трактора и… урожай в оглоблю.
— А для тебя самого?
— Ну… раз я закончил семилетку, значит, я уже не дурак. А хочется еще умнее быть. Ну как ты, Иван Петрович, или как товарищ Ленин. И еще, чтобы в бою с врагами не испугаться, пятки не показать…
Беседы их затягивались допоздна. Внизу, в загородке, пыхтела корова, там, в старом жестяном тазу, курился кизяк, отгоняя от скотины комаров, а в выси, над лицами Табакова и Кости, висели по-летнему крупные звезды, процеживая через марлю голубоватый свет. Временами оба замолкали, и тогда Иван Петрович закуривал, пускал дым вверх — с полога тучей срывались комары, гудели, пищали рассерженно, голодно.