Выбрать главу

Санитары берутся за носилки с Лесей.

— Погодите, — останавливает их Табаков и, вынув из полевой сумки блокнот, что-то торопливо пишет. Вырывает листки, вкладывает в Лесину руку, сжимает: — Держи. Это тебе пригодится, Леся. Будь счастлива, поправляйся!

За санитарами уходит и Воскобойников, тяжело закинув на плечо пулемет, выдернутый им давеча из погибшего «немца».

— Что доложить, говоришь? — Табаков только теперь, кажется, по-настоящему видит нетерпеливого связника. На языке — горестный перечень: боеприпасы на нуле, в наличии один танк, от полка осталось семьдесят три человека, из них каждый второй ранен. Тяжело ранен и комиссар полка, в грудь, навылет… Но разве этого перечня ждет командующий? О непоправимых потерях он если и не знает, то догадывается. И Табаков говорит: — Доложи, старший лейтенант, что полк до конца выполнит свой долг.

— Есть! Разрешите идти?

— Иди. Нет, постой… — Табаков заглядывает в карие глаза мотоциклиста и с надеждой, осторожно, тихо спрашивает: — Ну а там… как? Есть надежда?

Тот секунду медлит, но отвечает убежденно:

— Обязательно! — И тут же просит: — Только уж и вы, товарищ подполковник… До вечера, только до вечера продержитесь!

— Постоим, старший лейтенант… Счастливо!

Минуту спустя заурчал и умчался мотоцикл. И слышен баритон Воскобойникова, чуть-чуть грустный, чуть-чуть иронический:

— Ты о нас с Дорошенко не волнуйся, Алена, знай поправляйся, а мы — мы же не старики! Это в старости смерть всех поголовно берет, а на войне — по выбору, кто понравится…

Табаков присел на ящик возле Калинкина с перебинтованной головой.

— Итак, Иван Артемыч. Что мы имеем на данном этапе, как говорят бюрократы?

Калинкин, оторвавшись от подсчетов в блокноте, кривит губы и, косноязыча, отвечает исчерпывающе:

— Ноль целых и хрен десятых имеем на данном этапе!

И Табакову всерьез кажется, что после ранения в щеку, после сегодняшних схваток, после всего пережитого за последние дни Калинкин наконец стал воином, мужем.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Август немилосердно жарок. В изнывшей от зноя и пыли траве одурело звенят кузнечики. На глинистых бугорках остолбенели суслики, по-бабьи сложив на груди лапки. Составленные в козлы бороны черным-черны от тысячеголосой стаи скворцов. Им зной нипочем. Поют они, выщелкивают на все лады и, вдруг смолкнув, разом снимаются. Стая косо, точно брошенная шаль, опускается на горбатый ворох ячменя.

— Пашеницу обработали, за ячмень взялись, — добродушно журчит старик Каймашников, вынутый председателем из нафталина и определенный в заведующие током. — А вот на просо, матри, не садятся. В просе, матри, нет насекомой. Ячея в решетах для проса мельче, не пропускает насекомую тварь… Сейчас налопаются — и айда на Урал, водицы испить. Вернутся, попоют на боронах — и сызнова вороха чистить. Силу наедают перед кочевьем. Ты там чаво увидел, Василич? — Вслед за Осокиным из-под ладони щурится ввысь, ничего не видит в белесой слепящей мари. Ни лениво парящего коршуна, ни одинокого белого облачка, похожего на застрявший в небе парашют. Но соглашается: — Не говори, Василич, жара-то — н-н-н. На лопате блины можно печь…

Слонится старик словом, а тракторный бригадир никак не отвечает на его журчание. Каймашников вытирает кепчонкой лысый череп и отходит, мелко-мелко кивая: «Оно конечно, оно понятно… Томится казак: и его под седло ведут. Эка поганая нация эти фашисты!» Берет метлу и похаживает вокруг ворохов, снимая с них мякину. Потом начальнически покрикивает на женщин, рассевшихся по вороху прохладного червонеющего проса: «Хватит, заразыньки, языком веять!» Они зубоскалят из-под холодка надвинутых козырьком платочков, но поднимаются. Через минуту шумно тарахтят решетами обе кургузые деревянные веялки, ветер лопастей гонит из них пахучую мякину. А железный триер ворчит, ворчит солидно, приглушенно, с шорохом пересыпается в его цилиндрической утробе пшеница. Вербовые деревянные лопаты в загорелых руках проворно и в то же время как-то бережно отгребают в сторону тяжелое, отвеянное, родниковой чистоты зерно. Ковши машин просят новых и новых порций. Крепкие полногрудые колхозницы зачерпывают из вороха, легко вскидывают полную пудовку на плечо и несут к веялке, опрокидывают над ковшом: бери! Имечко какое: пудовка. Устим Горобец гнет их из толстой жести, оковывает железными обручами, в самой полпуда да зачерпывает пуд — хороша пудовка! А женщины — ничего. К чему они, крестьянские женщины, не привычны!