Эти неожиданные звуки будто предохранитель сорвали с тишины. Кто-то громко и яростно выматерился. Где-то рядом раздраженно клацнул затвор винтовки. И — ввинтился в тишину визжащий панический крик:
— Бра-а-ац-цы! Спасайси-и!
Из окопа выскочил молодой тонконогий красноармеец. Распятый криком рот, безумные, выпершие из орбит белки. Сдавливая грязными руками виски, длинными заячьими скачками — в тыл, к лесу. Взметывалась за ним длинная раскрутившаяся обмотка.
Сухо и коротко щелкнул выстрел. По инерции красноармеец, выгибаясь и мучительно скаля зубы, пробежал еще метров десять и косо, щекой и плечом, ткнулся в серую, истоптанную, изрытую траву подлеска.
Ветер качнул кусты, траву. И принес слабый, едва слышный гул канонады: остатки армии вели тяжелый, изнурительный бой, вырываясь из окружения.
— Что же ты, командир?! — Калинкин вцепился в локоть Табакова. Лицо его страшно, глазные ямы и запавший рот словно обуглены. — Командуй отход!
Табаков высвободил из его рук локоть и вновь оцепенел у амбразуры.
«Только что… заверил связного: продержимся до вечера, продержимся… И вот! Отходить? Лучший выход — пуля в лоб. Личный, а не лучший! С живого б себя дал снять кожу, только бы остановить немцев, спасти несчастных! Есть ли предел фашистской подлости?!»
Табаков ловил биноклем того, главного, кто додумался гнать крестьян на мины и пули, но не находил: за солдатами поспешали младшие офицеры в высоких фуражках, с пистолетами в руках.
Он обернулся к телефонисту. На том гимнастерка коробилась от грязи и пота, сквозь дыры виднелась грязная исподняя рубаха. Измученный ожиданием, он приподнялся с ящика навстречу Табакову — не глаза, а красные воспаленные раны.
— Связь есть?! Соедините с командирами! — Взял трубку — и напрямую (не до кода сейчас!): — Я — Табаков. Приказываю: всем — ни шагу назад! Ни шагу!.. Всем в отсечные позиции, в ходы сообщения! Всем!.. Штыками, ножами… руками, зубами! Ни шагу! Шоссе должно быть нашим… Ни шагу!
— Табако-о-ов! — У Калинкина струпьями дрожали пересушенные губы.
Табаков крутнулся к нему:
— Майор, проверьте ваш револьвер и запаситесь гранатами!
И увидел, как навстречу идущим высунулся до пояса капитан Тобидзе. Сложив ладони рупором, он кричал, надрывая легкие:
— Товарищи! Граждане! Остановитесь! Перед вами минное поле! Остановитесь!.. Деутше, ахтунг! Гиер мине! Цурюк!..
Длинно, осатанело застрочил автомат, с Тобидзе сбило фуражку. Он спрыгнул в окоп.
А цепь ольшанцев приостановилась, заметалась, завыли, запричитали женщины, заплакали дети, послышались выкрики. И снова заговорил «шмайсер». Сначала пули пошли веером над головами невольников, а потом полоснули по спинам — женщина и подросток упали.
— Шнель, шнель! Вперед!..
И обезумевшая от ужаса, плачущая цепь двинулась. Позади остались скорчившийся на земле босоногий мальчишка и молодая крестьянка.
И тут — ахнуло. И еще ахнуло. Полоснул по сердцам, по обнаженным нервам детский вопль: «Мама-а-а!»
— Н-на наших минах — н-наши дети… — Калинкин тыкался головой в стенку блиндажа, борясь с рыданиями.
Табаков, бледный, злющий, схватил его, длинного, худого, за плечи, тряхнул, голова у Калинкина безвольно мотнулась.
— Ты кто? Ты где?! Возьми себя в руки! — Выхватил из кобуры пистолет, взмахнул: — За мной! Всем!
…Леся обеими руками поднесла к губам стакан, глотнула остывший чай, поставила обратно. Поворошила пальцами короткие, не просохшие еще волосы, темно-русые брови сдвинула к переносице, и ее бледный высокий лоб перерезала тонкая длинная морщинка. Казалось, девушка пыталась еще что-то вспомнить и досказать, но покачала головой:
— Это все, что я видела да от других слыхала. Як раз наша машина завелась, и мы уехали… Вот записку от товарища подполковника привезла. Ой же ж хороший командир был…
«Был!» Настя судорожно кусала губы, по щекам текли слезы. Родители — когда-то «были». Муж — «был». Теперь вот и дядя… Если б остался жив, то за минувшие три месяца какая-то да пришла бы от него весть.
Сморкались и вздыхали женщины. Усиленно курили мужчины. Айдар, подвернув под себя ногу, сидел прямо на полу возле порога, и смуглые его пальцы мелко-намелко ломали стебелек полыни, выдернутой из веника. И все смотрели на Лесю. В свои семнадцать она казалась женщиной от чужой взрослости и жестокости и в то же время — юной беспомощной девочкой, почти ребенком.
«Я вам за все, за все, фашисты! — грозился Костя. Он и не думал плакать, но от спазм у него ломило в горле, болело за ушами. — И за Ивана Петровича, и за Лесю, и за Армана… За всех!»