Вынута последняя заполненная тетрадь. Май — июль 1941-го. Прямые буквы в спешке наседают одна на другую.
Вот она, дата отсчета…
«22 июня… 3 часа 30 минут. Загремели орудия.
Господь, благослови наше оружие!
За окном на Вильгельмплац все тихо и пусто. Спит Берлин, спит империя. У меня есть полчаса времени, но не могу заснуть. Я хожу беспокойно по комнате. Слышно дыхание истории.
Великое, чудесное время рождения новой империи. Преодолевая боли, она увидит свет…»
А раньше что? 15 июня, воскресенье.
«Русские без особых трудностей будут отброшены назад. Фюрер рассчитывает закончить эту операцию примерно в четыре месяца. Я полагаю, в меньший срок. Большевизм развалится, как карточный домик. Впереди нас ждет беспримерная победа…»
Июльские записи:
«Смоленск сильно бомбардируется. Все ближе к Москве…» «Мы не успокоимся, пока не добьемся падения красных… Это нам удалось в 1933 году. Удастся и теперь.
Капитуляция! Таков лозунг…»
Геббельс засунул тетрадь в ящик стола, закрыл на ключ. Потер пальцами выпуклый лоб.
«Идет пятый месяц войны… Что скажет на совещании фюрер? Что ответят ему генералы?.. Что я завтра запишу в дневнике?..»
Посмотрел на часы: до начала совещания еще немало времени. Посмотрел на черный неуклюжий ящик телефонов. Можно позвонить Магде, сказать, что приедет на вечерний чай. Где она сейчас? В каком из домов? В Ланге? В Шваненвердере? Или здесь, в городе? Он располагает куском времени и лучше, если жена была бы в Шваненвердере. Там — упоительно чистый воздух, настоянный на запахах озера и опавшей листвы, там — идиллическая, умиротворяющая тишина, тишина глухомани.
Позвонил на Герингштрассе. Да, Магда с детьми была в Берлине.
В вестибюле, около лестничных перил, увидел художника Рихтера, он беседовал с личным фотографом фюрера Гофманом. Геббельс, глядя на высокого, прекрасно сложенного Макса, опять вспомнил о его жене: «Он достоин ее. Оба красивы. И молоды. А в молодости, говорят, и черт был красив. — И с внезапной ущемленностью позавидовал: — Мне бы внешность Рихтера!.. Впрочем, важна не вывеска, а то, что за ней… Она или не она прошла полчаса назад? Безусловно, это ее взгляд искал мои окна. Жаль, что она беременна… Надо распорядиться, чтобы ей было выдано достойное вознаграждение. Безусловно, она — подлинная патриотка…»
Макс и Гофман разом повернулись к нему и выбросили в приветствии правую руку. Он ответил им и пожал руки.
— Вы вернулись, Рихтер? Мне кажется, что от вас окопной землей и порохом пахнет… Завидую!
— Французскими духами от него пахнет, доктор! — громко засмеялся Гофман и дружески, бесцеременно похлопал Макса по плечу. — И профитом.
— Вот как?
— Доктор Гофман шутит…
— Не скромничайте, Рихтер! — Маленькие хитрые глаза Гофмана светились добродушием, а толстые губы растягивала улыбка. — Молодой человек делает блестящие успехи, доктор, и я, с вашего позволения, договариваюсь с ним. Хочу, чтобы фоторепродукции с его картин и рисунков шли только через меня. Бизнесу не до шуток, бизнес любит наличные! — И он опять громко засмеялся, довольный своей остротой. Гофман вообще производил впечатление человека, который восхищен собой выше всякой меры.
Геббельс кивнул одобряюще.
Об этом можно было бы, конечно, и не говорить: о лейб-фотографе фюрера и его соратников Макс давно наслышан, — монополизировав право фотографирования фюрера, Гофман стал миллионером. Фюрер любил фотографироваться. А ведь, говорят, Гофман был заурядным фотографом-порнографистом. Так и остался бы им, если б фюреру не приглянулась вдруг его красивая прислужница. Ева Анна Пауле Браун стала любовницей, а ее бывший хозяин — фотографом фюрера, профессором, доктором искусствоведения. Игра случая. Неисповедимы пути твои, господи!
— Рихтер, вы мне будете нужны… Хайль! — Геббельс пошел, но возле самой двери остановился, как раз между двух рослых охранников, так что оказался как бы под аркой из их вскинутых рук. — Слушайте, Рихтер. Едемте ко мне на чашку кофе! Согласны?
И наслаждался растерянностью художника, ошалело смотревшего на него: разве можно не согласиться? Разве можно!