И опять думы Настины — об Артуре, о нем, проклятом, неразлюбленном. А вроде бы и не стоил он ее дум, ой не стоил! Хотела заслониться Сергеем, забыть, начала семью строить — ан стена-то без раствора клалась, чуть тронули — и рухнула. Посреди развалин лишь она, Настя, осталась с ребенком у пазухи.
Ну а была б ли она счастлива с Артуром? И что же такое вообще любовь настоящая?
Вспомнился вдруг один спор, случайно подслушанный ею в библиотеке фельдшерской школы. Она стояла за стеллажами, выбирая книгу, а пожилая библиотекарша и молодая, вчерашняя выпускница литфака, спорили о любви. Молодая горячо доказывала, что настоящая любовь та, что на всю жизнь, рука об руку, душа в душу. А седая библиотекарша легонько, покровительственно улыбалась:
— Настоящая любовь, милочка, та, о которой помнят и сожалеют всю жизнь, то есть любовь незавершенная. Будь у каждого человека любовь пожизненная, то есть до конца, мы не получили бы обилия прекрасных стихов, песен, симфоний, книг о любви. Их, милочка, рождали и рождают не пресыщенность и скука любви до «гробовой доски», а, как правило, чувство неполноты, то есть неудовлетворенности, которая волнует и бередит всю жизнь. Будь по-другому, мы не наслаждались бы такими шедеврами, как шекспировские «Ромео и Джульетта», как пушкинское «Я помню чудное мгновенье…». Приметь, милая: поет ли скворец или соловей после того, как выведет птенцов?..
Возле крыльца амбулатории остановилась. Прислушалась. Шелестит торопливый, отвесно падающий снег. А куда бы, спрашивается, торопиться? Еще только половина ноября, впереди — целая зима! Колхозники тревожатся: рано легла зимушка, рано ставим скот к яслям. Ладно бы только свой, колхозный скот, а то ведь принято несколько сот эвакуированного, его тоже кормить надо. Вряд ли хватит на долгую зиму сена и соломы.
В дальнем конце поселка, возле саманного зернохранилища, возле полудюжины амбаров, стащенных в одно место с кулацких дворов, там еле слышно рокочет комбайн. Там почти круглосуточно молотят хлеб. Оттуда пробивается заревце развешанных над комбайном фар и фонарей. Настя знает, что там сейчас шумно, суетно от народа и весело. Там в основном молодняк. И ей тоже хочется туда.
«Пойду! Невмоготу одной. Вот только Ванечку проведаю — и пойду…»
Она ныряет в темные сенцы, в комнате зажигает лампу. Ванюшка спал в плетенной из тальника кроватке, лишь нахмурился во сне на внезапный свет и усиленно зачмокал пустышкой. И пеленки под ним сухие. Безвольно опустилась на стул, размотала и сдвинула со шляпки полушалок. Посидела минут пять, потом потянулась к шкафчику: в нем стояла бутылка водки, наполовину выпитая с Лесей в октябрьские праздники. Налила в граненый стакан, понюхала, поморщилась, брезгливо тряхнула головой. Затем, будто в омут бросалась, с отчаянием кувыркнула водку в рот.
Необычен и непривычен этот шум молотьбы. Кругом ночь, с тьмы неба снег натрусывает, от мороза губы и веки слипаются, а здесь — комбайн тарахтит, в желтом свете подвешенных фар и керосиновых фонарей клубятся пыль, полова, свежо и остро пахнет хлебом, коноплей, молочаем. Люди снуют, копошатся возле высокой скирды. Костя Осокин конечно же наверху. Работа у него трудная. Попробуй-ка без хватки и уменья выдернуть из слежалой, туго пружинящей массы добрый навильник! Просто это сделать, когда солома вымолочена, она тогда мелкая и легкая, а тут стебли длиннющие, колосья тяжелые… Вон Танька Горобцова топчется с вилами, пытается вырвать навильник пшеницы и напоминает утенка, который ухватился клювом за травинку, а оторвать никак не может или, наконец, отрывает и падает на хвост. Это тебе, Таньча, не возле классной доски стоять с задранным носом!