Ганса он нашел, как и подсказывала Герта, на клине Штаммов. Ганс увидел Макса, но не остановил лошадей, споро тянувших двухлемешный плуг, помахал ему:
— Сейчас, Макс, еще прогон! Через три круга курю свою сигарету!
Брат пахал купленную землю. Там, где лемех еще не тронул по́ля, медленно катила телега-площадка с навозом. На ней, бросив вожжи на круп ленивого старого мерина, враскорячку стоял мужчина и вилами неспешно разбрасывал навоз. «У Ганса батрак?!» — удивился Макс, хорошо знавший, что брат лучше три ночи кряду спать не будет, но ни единого пфеннига не отдаст в чужие руки. То была не скупость — мать всех пороков, а крайняя нужда. Не верилось, что доля Макса в отцовском наследстве была так велика, чтобы позволила Гансу разом встать на ноги и пуститься в такое расточительство, как наем батрака.
Макс приткнул мотоцикл возле зеленой брички — в ней Ганс всегда привозил на поле плуг, бороны, торбу ячменя для лошадей. Сняв с головы кепку, пошел навстречу пахарю. Легкий ветерок прикоснулся к его лицу, обласкал уставшие глаза, осушил испарину на открытом лбу и нес, нес Максу запахи родины. Перевернутый плугом суглинок пахнул прелью, горьким соком подрезанных лемехом корней. Остро ударял в нос раскиданный, слегка курящийся навоз, по которому скакали неведомо откуда налетевшие сороки. Знакомо пахло смазанной дегтем сбруей, конским потом. Проглотил слюну, когда обоняния коснулся дымок дешевого грубого табака: у работника, меланхолично кидавшего навоз, чадила в зубах огромная самокрутка.
Братья радостно, по-кляйнвальдски, обнялись, пошлепали увесисто друг друга ладонями по спинам, довольные тем, что довелось свидеться, что могут присесть на дышло брички и неторопливо поговорить, кое-что вспомнить, кое о чем помолчать. Так у них всегда водилось при встречах.
Сели на крашеное дышло, лоснящееся там, где его касались конские бока. Ганс, вытянув ногу, полез за сигаретами в карман хлопчатобумажных штанов. Сколько этим штанам лет? Заплата на заплате! Они уже давно бы расползлись от времени, но Герта, выстирав, накладывала на них все новые и новые латки, зачастую совсем иного цвета, и от этого казалось, что штаны сшиты из шкуры какого-то пятнистого зверя. Мастерские заплаты красовались и на локтях куртки. Под ней — такой же старый жилет и сатиновая белая рубашка. Макс подумал, что, быть может, теперь-то все они, Рихтеры, выйдут из нищеты, которая так долго ходила в их ближайшей родне. Он отказался от предложенной сигареты, и Ганс одобряюще кивнул: правильно, насчет курева нынче туговато!
— Вот! — повел он рукой с дымящейся в пальцах сигаретой. — Мое теперь поле! — И глубочайшее удовлетворение послышалось в его хриповатом голосе. — Спасибо тебе, брат… Теперь даже почтеннейший господин Ортлиб за руку здоровается. Рихтеры, значит, выходят в люди…
Для малоречивого Ганса сказанное сейчас, единым разом, превысило предел, и он надолго замолчал. Глубоко затягивался, пьянел от дыма, пьянел от вновь и вновь осознаваемой собственной значимости, смотрел, как работник раскидывал навоз. Тот понукал мерина, чтобы провез шагов десять, останавливал и старательно, смачно плевал в ладони, брался за вилы, а кидал кое-как, сразу видно, на чужого работал.
— Лентяй? — кивнул Макс на работника.
Ганс сдавил пальцами огонь окурка, словно червя удавил, растер его на земле подошвой ботинка.
— Ничего, и от мелкой скотины навоз остается… Лучше, чем ничего. Это мне господин Ортлиб своего работника на день дал. У него пленные поляки… Один хромой, у другого пальцев на руке нет. А этот, — тычок подбородком, — крив на правый глаз. Теперь уж никогда в наших парней не будет целиться!.. А господину Ортлибу они совсем дешево обходятся…
В его голосе Макс уловил нотки, каких раньше не замечал. Обычно, когда речь заходила о богатом лавочнике и землевладельце Ортлибе, то Ганс ворчал: «Знаю я этого Ортлиба. Готов шкуру с блохи содрать шерсти ради!..» А теперь? Видимо, почувствовал себя тем счастливчиком, у которого и бык телится? Стало быть, действительно Рихтеры выбивались в люди, с кровью и потом, с хрипом и стоном, но — выбивались.