— С какого боку тебе этот навар приснился, Василий?! — У Сергея в уголке губ дрожала обиженная усмешка. — Завидуешь?
— Еще бы не завидовать! В мою юность такая роскошь не могла и примерещиться. Но, полагаю, и в теперешнее время надо совесть знать, а то от жадности можно всю жизнь по институтам тыкаться, как телок в поисках полного вымени.
— Я не жирный навар ищу, дорогой Василий Васильич, не полное тугое вымя, ты ошибаешься. — Сергей, казалось, вслушивался в свои слова, в то, как чеканил их, отделяя короткими паузами. — Я ищу себя, ищу место, на котором смогу дать государству наибольшую пользу. Надеюсь, тебе это понятно?
Тот промолчал, угнув голову, разглядывая левую ладонь, словно гадал по ее линиям. А ладонь у него широченная, темная. И все-таки это уже не хрестоматийная рука прежнего хлебопашца. У того, прежнего, пальцы почти не разгибались, то были не руки, а ороговевшие тяжелые клешни. Всю жизнь они знали только черен вил и рукоять пешни, коей проруби всю зиму рубят, грубую веревку, что воза с сеном утягивает, да чапиги плуга. А удержи-ка с темна до темна те чапиги-ручки, тот плуг на крепком клине, на целине, когда лемех то вглубь врезается по самую раму, то норовит вверх выпрыгнуть, будто сазан через верхнюю подвору невода. Такие железные мозоли нарастали на подушках ладоней и пальцев, что и в бане не отпаришь, чтобы пятерню распрямить.
Василий Васильич размышлял о Сергее и его словах. Если разобраться по-настоящему, то знали-то они друг о друге не так уж много. Десятилетку Сергей окончил давненько, а после бывал в Излучном наездами, держался с зятем и сестрой чуть-чуть покровительственно, как человек, повидавший и познавший мир. Встречи их и беседы были, как правило, невелики и поверхностны. Глубины не забирали, так как один считал другого способным лишь плавать по газетным сообщениям и не видеть донной глубины подтекста, а второй улыбался и больше помалкивал, не торопясь разубедить первого. Сегодня, кажется, им предстояло выговориться.
— Знаешь, Сережа, белых ворон и белых воробьев я лично не встречал. А вот странных людей встречал. Они как-то… очень пристальны к себе, к своей особе. Все у них рассчитано. Они, слышь, накапливают себя, чтобы проявить где-то аж потом. Сто лет могут так гореть и не перегорят. Непонятны мне эти вполнакала живущие люди, не люблю их. Живут про запас. Один такой брился, нечаянно родинку порезал. Через неделю помер от заражения крови. Для чего, спрашивается, жил?
— Намеки какие-то, что ли, зять? Залезли с тобой в крапиву и вроде бы без всякой надобности. Чего ты сегодня навалился на меня, не понимаю!
— Непонятливый какой! — улыбнулся Василий Васильич, а на лбу его, поперек морщин, вспухла пульсирующая вена. Верный знак того, что Осокин с трудом сдерживает себя. Эту примету Сергей знал еще со школьных лет. Знала ее и Душая. Бывало, пилит-пилит она мужа, ругается-ругается, но как увидит, что на лбу его вспухла и часто-часто бьется кривая жила, сразу язык прикусывает: черт-те что может сделать в такую минуту Васильич! Это только несведущие могут говорить, что у Душаи Васильич на коротком поводу…
Сузил он похолодевшие глаза-угольнички, но улыбался. Эге, Сергея не проведешь этой улыбкой! Он стушевался:
— Ну чего ты, чего, Васильич, кипятишься? Как хочешь, так и поступай. Я тебе не указ.
— Не указ, говоришь? А зачем же тогда насчет Анджея просвещал, всякими страхами пугал? Кипячусь, потому как думы теснят сердце. Какой же из тебя дипломат, думаю, если ты плетень аж до самого неба городишь, чтоб другие не увидели и не поняли нашей жизни? Никакого из тебя, Сергей, дипломата не получится, если не станешь повыше плетня смотреть, если своей тени будешь бояться…
Разобиженный чужим непониманием Сергей по-мальчишески громко сопел, исподлобья поглядывая на зятя. Плохо узнавал его. Давешняя свежесть лица Василия состарилась, видно стало, как долго и старательно жгли это лицо морозы и солнце, как оно от этого огрубело, лишь глубокие залысины нежно-белы, потому что всегда они под шапкой или кепкой. И на лбу опять не морщины, стиснутые мыслью, а недоступная Сергею доисторическая клинопись…
Возмездие свершилось!
В один прекрасный вечер Степанида Ларионовна, которой Стахей Силыч так и не отрубил на пороге голову топором за сгубленную книгу, хотя клялся это сделать, в один распрекрасный вечер сунула в печь толстое сухое полено, звонко-певучее, как фаянсовый кувшин, сунула вместе с другими поленьями, только не такими толстыми и звонкими, плеснула на них керосинцу и подожгла. А минут через двадцать, когда в печи уже гудело и тяга была такая, что могла выкидывать головешки в трубу, в этот момент… рвануло!