Прошел прямо в кабинет начальника штаба Калинкина. Вешая в прихожей плащ, увидел того через приоткрытую дверь над большой картой Западной Белоруссии, расстеленной на столе. Склонив бритую, мерцающую как полированный шар, голову, Калинкин пощелкивал отточенным карандашом по карте и мурлыкал:
Других слов песни он или не знал, или не хотел произносить, а эти повторял без конца.
Комиссар полка Борисов курил у форточки и с улыбкой прислушивался к «пташечке с канареечкой». Под большой красной звездой на его рукаве искрился золотой угольник шеврона. Ярко сверкали хромовые сапоги. Будто Борисов и ночевал в штабе, будто и не выходил на слякотное непогодье. Приходилось лишь удивляться, как этот сугубо штатский человек за год превратился в образцового военного.
Борисов был из числа тех тысячи пятисот коммунистов, которых в начале прошлого года ЦК ВКП(б) направил на партийно-политическую работу в армии и на флоте. На «гражданке» он работал секретарем райкома партии по пропаганде где-то на Вологодщине. Но, по его словам, кадровую служил на Балтфлоте, а потому, дескать, во всем любил «флотский порядочек». Должности меняются, а привычки остаются. Лицом Борисов не красавец: белесые ресницы и брови, широкие губы, широкий нос. Глаза, правда, запоминающиеся: очень синие, славянские, словно бы вобрали всю синь вологодского северного неба, под которым родился и вырос.
Увидев Табакова, шагнул навстречу, мимоходом сунув окурок в пепельницу на столе начштаба. Энергично встряхнул руку Табакова:
— Полк трех Иванов в сборе.
Случилось так, что и Табакова, и Калинкина, и Борисова звали одинаково. Но самым «Иванистым», как говорил комиссар, был он, Борисов, у него и отца звали Иваном, и деда, и, может быть, прадеда…
— «Соловей-соловей, пташечка, канаррреечка…» А походных кухонь нам так и не дают. Даже термосов нет… Без горячей пищи боец не боец, по себе знаю…
— Но не у каждого же бойца язва желудка, как у тебя, Иван Артемыч, — ответил Табаков на реплику начальника штаба. — Без походных кухонь плохо, но еще хуже — без хороших танков и без запасных частей к этим старым «примусам»…
— Истинно, — мотнул бритой головой Калинкин, не отрываясь от карты. — «Соловей-соловей, пташечка…» У нас в семье все любили песню. А шла эта любовь от нашего отца-сапожника. Сидит он, бывало, на низком табуретике перед окном, подбивает чью-нибудь расхлябанную обутку и высоким красивым голосом ведет: «И он запел про ясны очи, про очи девицы-души…» И тихо становится в доме, говорят все шепотом, ходят на цыпочках…
В полку знали, что и у самого Калинкина великолепный тенор. Несколько раз было такое: придет он на концерт полковой художественной самодеятельности, приткнется в первом ряду, но не сидит, а ерзает от возбуждения, в конце концов не вытерпит и выбежит на сцену под красноармейское «бис!» и росплеск аплодисментов. Засунет большие пальцы рук за широкий ремень, сдвинет их назад, оправляя гимнастерку, смущенно спросит: «Ну что вам спеть?» И сколько просят, столько поет. А поет так, что душу до самого донышка расколышет. Когда комиссар-новичок впервые услышал Калинкина со сцены, то восторженно воскликнул:
— Замечательный у нас начальник штаба!
У Табакова одна рыжеватая бровь встала над другой, в глазах блеснула ирония.
— Да, хорошо поет человек. — И после паузы спросил, все с той же иронией в глазах: — Допустим, ты, Иван Иванович, со стороны услышал такое: «Милый, Н. Н. так восхитительно танцует, у него такие изысканные манеры — почему бы тебе не поставить его начальником Генерального штаба?!» Что бы ты подумал и ответил, услышав такое?