Выбрать главу

Сначала мы шли по берегу. Потом Глеб решил, что по реке идти легче. В долину Точи спускаться можно было только "лесенкой".

— Я первый, — заявил Коля и взял обе палки в правую руку.

Он уже добрался до середины обрыва, как вдруг Толя Броневский лихо присвистнул "и-эх!" — и ринулся вниз наискосок. Снежный карниз не выдержал, осел и покатился вместе с обоими лыжниками в долину. Когда улеглась снежная пыль, стали видны торчащие из снега лыжи, палка, да темнел рюкзак.

Сначала откопали Толю. Он лежал на рюке, глотал снег и блаженно улыбался. Но Норкин был настроен более мрачно. Это объяснялось тем, что на него свалилась основная масса снега, и он застрял в снегу вниз головой. Пошевелив руками-ногами — целы? — и увидев лучезарную улыбку Броневского, Коля опять сорвался: "Чмо! Бойся кобылы сзади, а дурака со всех сторон!"

Норкин говорил с такой злостью, что всем стало не по себе.

— Ты извини… — виновато пробормотал Толя, но Норкин демонстративно отвернулся в сторону.

Мелочь? Может быть. Но только не в походе, где все семеро связаны невидимыми нитями, когда все семеро едят из одного котелка, спят в одной палатке, идут друг за другом след в след все триста километров.

Люська расстроилась. "За что он так ненавидит всех? Лучше бы уж меня обозвал "чмо"…" Но больше всех переживал эту пустячную историю сам Толя Броневский. Он все пытался объяснить Глебу, почему понесся по склону. "Понимаешь, Глеб, в каждом человеке есть что-то гоголевское: ну, какой русский не любит быстрой езды… Вот и во мне… Я никак не ожидал, что карниз обвалится. Но ведь ничего страшного не случилось? Как ты думаешь?" "Да брось, ерунда!" "Нет, конечно, Коля сильно на меня рассердился. Палка сломалась. Лямка у рюка оборвалась. Но я же хотел пришить, а он как глянул на меня… Ты на меня не сердишься?"

Конечно, Толя переживал свое "снегопадение" до вечера. Он всегда долго переживает свои ляпы. Сначала удивляется ("Как это могло случиться? Ведь я хотел, как лучше!"), а потом от огорчения не может найти себе места, перед всеми извиняется, и под конец все начинают шарахаться от его извинений. Смех и горе.

Вчера я так устала, что не было сил писать дневник. Написала пару строк и завалилась спать".

День шестой нашего славного похода.

Идем на лыжах третьи сутки то по берегу, то по реке. На берегу глубокий снег, от которого лыжные ботинки приходится защищать брезентовыми "чунями". "Чуни" — гордость изобретателя Вадима Шакунова. А сшила их Люсия. Это обыкновенные брезентовые мешки, напоминающие сапоги и перевязанные у щиколоток ремнями. На реке тонкий крепкий наст, такой крепкий, что лыжи не оставляют следов.

Шли, шли, и вдруг впереди раздался треск, зловещее шуршание и испуганный крик.

Направляющим шел Постырь. Еще минуту назад он поглядывал на всех героем: "Кто не верит, что я везучий? Какую я вам торю лыжню, а вы — ноль внимания!"

Теперь он лежал на боку и вопил:

— Тащите! Вода!

Едва его оттащили в сторону, как продавленный снег почернел от воды. Продух.

И снова завал. Не обойти, не пройти. Отовсюду торчат измочаленные сучья, какой-то сушняк вперемешку с комьями красноватой глины и черными корявыми корнями, а сверху полуметровый слой снега.

Я попытался взобраться, но тут же моя правая лыжа уехала в глубь завала. Меня вытащили, и всем пришлось снова выбираться на берег.

Везет мне!!!

А потом улыбнулась удача. На берегу Точи мы наткнулись на еле заметный след. Вадим измерил пальцами ширину и заявил, что это охотник-манси. Они все ходят на широких лыжах, подбитых оленьим мехом.

Тропа вела в чащу, петляла, извивалась. Направляющий все время сверялся по компасу, ругался, но уйти с тропы в сторону было невозможно. Вокруг стояла такая плотная угрюмая тайга, что даже Норкин не предлагал идти "на таран".

Километра через три тропа вырвалась на поляну. Посреди поляны — сосна. Под ней с десяток бревен, аккуратно сложенных друг на друга. Удивительно: в такой глуши — и вдруг спиленные человеком деревья. Здесь были люди… Это звучит почти смешно. Мы уже, кажется, забыли, как выглядят они, эти обыкновенные люди, не туристы. Мы окружили сосну. С двух сторон сосны — свежие затесы. А на белой древесине какие-то странные значки. Три косые черточки сверху вниз, поперечная и снова две продольные. А еще ниже — три длинные вертикальные черты.

— Вот тебе номер! — изумилась Люсия. — Письмена!

Вадим аккуратно перерисовал письмена в блокнот, а Коля сфотографировал.

Потом нам часто стали попадаться вдоль охотничьей тропки белые затеей, а на них черточки, точки. Какой-то охотник шел по лесу и рассказывал, что он видел, какого зверя подстрелил. А может, это и не дорожный рассказ, а заметки лесорубов?

Остановились, когда солнце утонуло в сизой дымке. Палатку растянули между двух берез на небольшом "пятачке" у излучины Точи. Сверху по долине дул жгучий ветер, но здесь было затишье, синие сумерки и недовольный ропот деревьев.

Рюкзаки разобрали, одеяла, теплые вещи, продукты сложили в палатке, лыжи и палки составили в "козлы".

Глеб с Вадимом хорошо потрудились над костром. Откопали яму, натаскали сушняка — костер получился большой, жаркий. Вася Постырь, когда костер немного прогорел и на земле накопилось достаточно углей, подложил сухих поленьев, сложив их "колодцем", навалил еловых лап, поверху расстелил свою истерзанную телогрейку и растянулся на ней во весь рост. Через минуту от костра уже доносилось ритмичное посвистывание, а еще через минуту в воздухе запахло паленым.

Запах тлеющей ваты достиг обоняния Норкина, он вскочил и завопил;

— Горим! Пожар!

Горел, конечно, Постырь. Он печально повертел телогрейку, вернее, остатки от нее и отодрал обгоревший рукав. Подошел Вадим, почмокал губами, покачал головой ("Ай, ай, какой случай!") и натянул остатки телогрейки поверх штормовки.

— Хорош! — рассмеялась Люсия.

На телогрейке не было воротника, куска левой полы и вообще проще было пересчитать, что на ней осталось.

— Выбросим? — спросил с сочувствием Глеб.

— Ни-ни! — запротестовал Постырь. — Реликвия!

Стемнело, лес еще плотнее обступил "пятачок", по черному небу проносятся рваные облака, напоминающие тени.

Сейчас Люсия священнодействует у костра. Норкин от нетерпения фыркает и грызет сухари, Глеб нарезает аккуратными кружками колбасу и дарит солнечные улыбки Васенке. А та все пишет и пишет. Ей бы быть вундервундом, а не мне".

А. Б.

"…Я люблю сидеть у костра. Огонь, как живое существо. И вообще, если бы не было костров, если бы не было этих таинственных сумерек и пляшущих языков пламени, я вряд ли бы стала туристкой.

— Стала бы, — говорит кто-то сзади.

Что? Я заговорила вслух? Какой ужас! Слава богу, что слушал Глеб.

— Глеб! И тебе не стыдно подслушивать?

— Чуть-чуть.

— Я очень устала. Но мне хорошо.

— А почему тебе хорошо? — спрашивает Глеб вполголоса.

— Не знаю, Глеб.

Глеб усмехается и незаметно трогает мои волосы.

— Мама любит вывешивать белье в солнечные морозные дни. Чтоб белье проморозилось, продулось ветром и высушилось.

— И тебя тоже проморозило, продуло и прогрело?

— Ага. Знаешь, как меня продуло?

— А ты знаешь, что сейчас задымишь от костра?

Я поворачиваюсь. Прямо передо мной рвутся вверх языки пламени, потрескивают поленья, булькает чудо-гуляш "а-ля Броня". А над всем этим Люська с дымящейся ложкой. Не вытерпела, пробует, обжигается и ехидничает: