Выбрать главу

— Ты поклялся. Дай мне поспать.

Распрямившись, Артур заметил на ночном столике по­лупустой стакан с водой и коробочку с антидепрессантами. Горло у него перехватило от порыва любовной жалости. Че­рез девять лет после убийства отца Аугуста все еще боро­лась с ужасным видением: шофер раскрывает дверцу ли­музина, министр машет рукой жене и детям, скучившимся на крыльце, кричит им: «Adeus, ate sera!», и на слове «sera» его голова лопается, как перезрелый гранат. Мякоть и ко­сточки забрызгивают кузов машины, тщательно отполиро­ванный тем же утром.

Вблизи женский лоб похож на непроницаемую стену, за которой таятся страхи и невероятно храбрые поступки, за­стигающие мужчин врасплох. Там можно разглядеть источ­ник опасений, столь часто внушаемых женщинами, и реак­цию, вызванную этим страхом: презрение и жестокость, в общем, все, что только есть в мужчине самого трусливого и подлого перед угрозой абсолютной власти, которую он должен задушить в зародыше, если не хочет быть рабом. Такие вещи особенно остро ощущаются, когда женщина, доверившаяся сну, снимает защиту и вновь становится ре­бенком, способным внушить самому черствому мужчине огромное и неотложное желание защитить ее от жестокости мира. Мендоса — великий Мендоса, могучий Мендоса, который, как ожидалось в международных политических кругах, однажды должен был занять высший пост в Бразилии, — Мендоса думал, что все предусмотрел, чтобы самые дорогие и близкие ему люди были счастливы и, возможно, даже славны в его обществе, рядом с ним, защищающим жестом обнимая их своими руками, прижимая жену к сво­ей груди, положив одну руку на черные кудри Аугусты, а Жетулиу стоял рядом с ним, прямой, скрестив руки на гру­ди, с вызовом во взгляде, который просто невозможно себе представить у столь малого ребенка.

Артур ничего не выдумывал: на круглом столике посре­ди каюты красовалась фотография в серебряной рамке — свидетель счастливых дней. В Женеве вдова Мендосы уже даже не вспоминала о нем. В Бразилии политики поделили между собой его клиентуру. Он жил теперь только в памяти Жетулиу и Аугусты. Убийцы не предусмотрели одного: пре­ступление и его образ навсегда впечатались в сетчатку его дочери, которая не могла с этим смириться.

Многие годы спустя, мучимый бессонницей, Артур вновь переживал эту сцену. Как бывает, когда мы разбираем вос­поминание по косточкам в обманчивой надежде выудить из памяти затерявшуюся деталь, которая дополнит и прояснит всю головоломку, он уже не был так уверен, что не смешива­ет свои сожаления, свои желания и реальность. Каждый мо­лодой человек — это Фауст, который не знает себя, и если он продает душу дьяволу, то потому, что еще не постиг, что про­шлого больше нет, что на этой сделке его одурачат. Позднее, осознав это наконец, он сможет только лгать самому себе, что всегда гораздо легче, чем лгать другим. Разговор, встре­ча, молниеносный образ занимают наш ум с такими подроб­ностями и такой четкостью, что не оставляли бы никаких сомнений, если бы тот или та, что при них присутствовали или даже участвовали, не утверждали (порой со смущаю­щей неискренностью, порой с очевидной правдивостью), что совершенно о них не помнят. Но тогда в какой из наших предыдущих жизней мы пережили или увидали во сне это вспоминание? Никто об этом уже не знает или не хочет при­знаться. Однако Артур не мог сам выдумать душную волну ни с чем не сравнимого счастья, которая захлестнула его, когда, вместо тела, которое он, в момент панического страха, уже считал холодным, его щека, губы, руки встретили мирную теплоту Аугусты и ее восхитительную плоть. Словно молния блеснула перед ним, осветив и ослепив: он понял, что никогда ее не позабудет, что ни одна женщина не заставит его пережить такое чувство, и никакое другое чувство, ко­торое обычно принято испытывать в радости, без того, что­бы оно сменилось тоской. Воспоминание обрывалось на этом моменте, и Артур не мог бы сказать, сколько времени он об­нимал спящее тело Аугусты: секунду, минуту, час? Вероятнее всего — одну секунду, так как голос еще договаривал: «Ты поклялся. Дай мне поспать», когда дверь каюты раскрылась, и Элизабет, в свою очередь, закричала: «Артур, Артур, оставь ее!», а он, стоя на коленях, видел, как Аугуста закрыла лицо руками и стала вертеться на кушетке, пока не свернулась калачиком на боку, отвернувшись к стенке, неподвижно, спеленутая, точно смирительной рубашкой, простыней, на­мотавшейся на ее плечи. Но как увязать эту сцену со следую­щей, столь неожиданной, что, несмотря на свою силу, Артур не смог дать отпор обезумевшей от гнева Элизабет, которая схватила его за волосы, опрокинула на спину и стала пинать ногами в ребра? Когда впоследствии они над этим смеялись, она припоминала только один пинок, зато выговаривала ему за подножку, из-за которой она рухнула навзничь на па­лас, полуоглушенная от удара об угол комода. Аугуста спала, унесясь от них далеко-далеко, в другой мир, и конец этому поединку положило внезапное открытие: отвернувшись к стенке, она наполовину оголилась, выставив перед Элизабет и Артуром не самое сокровенное, но самое забавное — по­ясницу, щелочку между пышными и крепкими ягодицами, продолжаемую сомкнутыми бедрами, бледный сгиб под ко­ленями, икры и ноги в носках с вышитым на них Микки-Маусом. Ничто не походило меньше на утонченное создание, кутающееся в манто из нутрии, нахлобучив по самые глаза шляпку-колпачок, опирающееся на руку Жетулиу. Просто невозможно, чтобы это была она, та самая, и Артур решил бы, что у него галлюцинация, если бы Элизабет не бросилась к Аугусте и не одернула простыню, чтобы ее прикрыть.