В Италии, однажды, на коленях,
Лобзал благоговейно теплый камень —
Ты знаешь…
Катер переполнен. Вспомнилось «Прощай, оружие»: Генри (американский лейтенант) и Катрин тайно покидают Гранд-Отель на островах Борромее через служебный вход и плывут на веслах к швейцарскому берегу озера. Глубокая ночь. Надо проделать тридцать пять километров, но дует попутный ветер, и на какое-то время пляжный зонт, одолженный консьержем, служит им парусом. Хемингуэй как следует изучил маршрут. Мне нравится в этом эпизоде нежное и любовное согласие четы беглецов, обмен простыми словами: «Тебе холодно? Съешь что-нибудь? Хочешь бренди? Накройся. Твои бедные ручки в крови» — они более достоверны, чем любовные стоны, душераздирающие клятвы. Утром, когда они оба уже без сил — у него затекли руки, она съежилась от холода, — они прибывают в Бриссаго, на нейтральную территорию и первым делом заказывают королевский завтрак: яичницу из четырех яиц, масло, джем, тосты (потому что, к сожалению Катрин, круассанов нет: Швейцария затянула ремень). Слюнки текут. Благодаря таким деталям в романах Хемингуэя есть жизненность, какую редко встретишь где-нибудь еще. Я ищу писателей, для которых сесть за стол — праздник. Жаль, что я не захватил с собой эту книгу. Перечитал бы этот отрывок доро́гой, останавливаясь на этапах своего вынужденного «заплыва»: Вербания, огни Луины на противоположном берегу, пограничный пост в Каннобио (еще слишком опасный для Генри и Катрин — наполовину итальянки, наполовину швейцарки), наконец — привет Бриссаго. Но… будем искренни! Разве мне не стоит спешить, нестись как угорелый эти последние километры, отделяющие меня от Лугано, вместо того чтобы мечтать на балконе в своем номере, словно это свидание, такое желанное со времен Ки-Ларго, вдруг стало мне безразлично? Или я последую примеру героя одного романа, название и автора которого я забыл, — он уезжает в Англию по следам детской любви, находит место, где все происходило, и даже сам предмет, но, боясь разрушить свою мечту, ограничивается тем, что оставляет для нее письмо и возвращается в Париж? Представим себе, что я поступлю так же из страха сопоставить ее теперешнюю с уже совершенно нереальным образом, который я себе составил, представим, что я попрошу Жан-Эмиля остановиться под окнами виллы Челеста и посигналить. Она появится на балконе, я скажу: «Как поживаешь?» Она: «Очень хорошо!», не приглашая меня подняться. А я: «До новой встречи, через двадцать лет!» И Жан-Эмилю: «Едем обратно в Лозанну, самым коротким путем». Ему потребуется вся швейцарская бесстрастность. Ну… пора… смелей, поехали! Катер с туристами причаливает к Изола Белла. Через несколько минут хранитель покажет им кровать, на которой спал Бонапарт накануне сражения при Маренго. Простыни, наверно, переменили.
Миновав границу, мы попадаем в другой мир. В Каннобио у него знакомый таможенник, и мы проезжаем, даже не показав документы. Жан-Эмиль ведет машину, расслабившись. В Бриссаго я ищу в порту кафе, где завтракали американский лейтенант и Катрин. Там их четыре или пять. Мы остановимся в Асконе, где ничего не изменилось. В каком году это было? В шестьдесят пятом, может быть, шестьдесят шестом. После одной безумной недели я позвонил, чтобы сказать Заве, что дело выгорело, но что я больше никогда в жизни не буду вести переговоров о подобных сделках со швейцарской группой. Они предусмотрели все: от покупки пылесоса до изнасилования своей бабушки. Она слушала, не перебивая, но я знаю, что стоит за молчанием этой чудесной женщины. «Я ни секунды не сомневалась, что вы придете к согласию. Почему бы вам не приехать на несколько дней в Штаты? Ваш крестник про вас спрашивает. Поедем в Адирондаке смотреть на медведей. Они как раз просыпаются». Я: «Никуда я не поеду. Швейцарцы последние силы отняли». Она: «Тогда позвоните Бруштейну, он говорил мне о чудесном отеле недалеко от Асконы, где все черно-белое, как в вашем клубе на Мэдисон-Авеню». Потом Бруштейн: «Поезжайте подышать чистым воздухом невинности в отель “Монте Верита”. Хозяин — мой друг, собиратель современного искусства. Никто не без греха. В общем, увидите несколько интересных картин, мимо которых клиенты проходят, не замечая. Там даже есть один Пикассо в лифте». Я послушался, как хороший мальчик. Поскольку не могло быть и речи, чтобы ехать одному, а я заслужил отдых после этой адской недели, я позвонил мадам Клод, которая тотчас дала мне адрес одной сотрудницы в Цюрихе. Я увидел женщину-шнурок. Сначала мне предлагали даму в стиле Рубенса, но я отказался. Шнурок был ни блондинкой, ни брюнеткой. Она сразу же спросила: «Фы кафарите по-немецки?» Я: «Двадцать слов. Нам этого будет недостаточно?» Она: «Найн. So we speak English. I hate French, such a rough language. Not musical. Listen… in German…» Она оттопырила мизинчик, словно пила чай у консьержки. «Die Vogel zwitschem in der Wald… in French: les soisseaux kassouillent dans les pois. O.K.?» Я сразу же согласился. «Монте Верита» был прямо создан для моего дорогого Бруштейна. В салоне, куда, впрочем, никто и не думал заходить, висели две Леонор Фини, один Магритт, один Балтюс, несколько Кандинских, один Дали. Лифт увозил с первого этажа на третий и возвращал Пикассо. Вообще-то это был простой офорт, наскоро подписанный набросок гения. Неделя совершенного отдыха: я перечитал в энный раз «Путешествие кондотьера», я пока шнурок раздевался, расхаживая по комнате, разыскивая вешалки, открывая ящики, чтобы сложить туда белье, я обнаружил, что Суарес говорил о ней, как о картине Боттичелли: «Это длинное тело, такие элегантное, хрупкое, гибкое и нервное, этот тростник нежного сладострастия, более, чем дуб, способный сопротивляться бурям любви, эта грация во всем существе, эта женщина с грудями девочки, с узкими бедрами кипариса и Ганимеда, эти ложная худышка, как говорят в Париже…» Она уплетала так, как еще ни одна женщина на моем веку. И все же ни складочки жира на животе или на бедрах, мускулистое тело, полное жизни. К несчастью, что по-английски, что по-французски, она крушила слова и проводила слишком много времени на унитазе, открыв дверь туалета. Мне приходилось вставать, чтобы ее закрыть. Она пыталась рассказывать мне о своем женихе, который заканчивает обучение на медицинском факультете благодаря подработке будущей супруги. Она утверждала, что ее зовут Гретой. Почему бы нет? Почти все отказываются от своих изначальных имен, считая их низкопробными, и украшают себя волшебными именами, позаимствованными у кинозвезд и у принцесс. Через три дня, устав от ее речей и от созерцании ее на толчке, я отправил ее обратно в Цюрих с хорошим подарком. Уезжая, она сказала мне обиженно: «Фы не люпите там!» Да нет, люблю. Но только некоторых. «Простите?» — сказал Жан-Эмиль. Ну вот, уже вслух разговариваю! «Я говорю, что не буду выходить из машины. Мне доста точно взглянуть на фасад “Монте Верига”. Поедем по дороге на Лугано». Зачем заходить туда? Все хранится в памяти, пусть же она лжет нам. Я не стану смущать свою память, обвиняя ее в обмане. Это ее право. Будет очень мудро не проверять, обманчивы воспоминания или нет. Месяц назад Аугуста сказала по телефону умирающим голосом: «У меня грипп, подожди, пока я встану на ноги. Сегодня ты увидел бы только призрак». Я: «Обожаю призраков». Она: «Призраки терпеть не могут живых. Ты меня не узнаешь». Я: «Как же, а по голосу…» Она: «Я всего лишь тень Аугусты Мендоса». Я: «Если бы ты увидела меня, то пришла бы в замешательство: пузатый, облезлый, лысый, со вставной челюстью, согнутый вдвое от воспаления седалищного нерва». Она: «Врунишка, Элизабет видела тебя в Нью-Йорке месяц назад. Ты моложе, чем был в двадцать лет. Послушай… я хочу с тобой увидеться через неделю-другую. У меня с головой не в порядке. Приезжай на поезде». Я: «Жидковато для меня. Найму машину с шофером и приеду». Она: «Ты ездишь с шофером! Значит, твои дела идут хорошо. Жетулиу утверждал, что часто видел тебя в Париже, как ты едешь по улице на старом велосипеде. В твои годы ты все еще живешь в нищете?» Я: «Разве я так уж был похож на неудачника, когда мы с тобой познакомились?» Она: «Жетулиу так говорил». Я: «Почему у тебя есть брат?» Она: «Послушай, не время об этом. У меня голоса нет, я несчастное существо, лежащее в постели». Я: «Я так люблю твой голос, что часами бы тебя слушал. Вот увидишь, что когда мы встретимся лицом к лицу, нам больше нечего будет друг другу сказать: я стану читать газету, а ты — вязать у камелька». Она: «Я не умею вязать». И повесила трубку. Снова красивые горы с чистеньким ельником, тянущимся по линеечке, на вершине Монте Тамаро лежит снег. В тот год, когда было создано отделение в Цюрихе, я гулял в выходные в Энгадине, Тичино, Бернских Альпах: ботинки с шипами, штаны до колен с застежками, трость и сухой паек в рюкзаке. Мой альпинистский период. Потребность подвергать себя мучениям. Все слишком хорошо мне удавалось. Навстречу попадались семьи, одетые точно так же. «Grűss Gott!» передается по цепочке: отец, мать, розовощекие дети. Мне протягивали флягу. Повсюду свежеокрашенные скамейки, колонки с питьевой водой, где всегда как следует закручен кран, чтобы ни капли не пролилось зря, мусорные баки в местах панорамного обзора, побуждающих к раздумьям.