— Никаким палачом он не был, чепуха это; он в казенной палате служил чиновником, — сказал Ульст.
— А может, и чиновником; только ребята говорили, что палачом.
— Врут твои ребята!
— Да ты не мешай, Вальтер, — не все ли равно: чиновником, палачом... Ну, рассказывай, — нетерпеливо сказала Катя.
— А что тут рассказывать? Гимназист этот тройку на пятерку переделал — хвостик в другую сторону. Он только не знал, что Голубцов его отца к себе вызвал — палача. Отец пришел. Голубцов ему про тройку. «Какая тройка?» — спрашивает отец. А гимназист как только узнал, что отец у Голубцова сидит, сразу же — на чердак, сделал из своего ремня петлю и повесился.
— Ты же сказал — на веревке? — заметил Ульст.
— .Ну, может, на веревке...
— Вот он, должно быть, и ходит теперь по ночам из класса в класс по коридорам, на шее веревка... — сказала Катя.
— Глупостей не говори, — тихо сказала Таня.
Все замолчали, и мне ясно представился этот замученный гимназист — как он ходит с веревкой на шее из класса в класс.
— Ему бы Голубцова найти и взять его за горло, — сказал Ульст совершенно серьезно.
— Да только Голубцов теперь далеко — в Крыму, — усмехнулся Оська.
Да, Голубцов, должно быть, в Крыму. И наш Сергей Ивапыч тоже там, и директор пятой гимназии, и начальница женской Мариинской. Сидят небось на чемоданах и ждут, пока белые обратно наш город возьмут.
Стало еще темнее. В школе окна были черные — электричество не горело. Фасад здания выходил на реку. На набережной было совсем пусто. Другой берег пропадал в темноте. Где-то простучала по мостовой телега. Издалека с невидимого берега доносилась пьяная песня.
Мы сидели молча.
— Ребята, — начала опять Катя, — а что будет через десять лет?... О, это много — десять лет! — сказала она, не дождавшись ответа.— Мне будет... господи, двадцать пять лет! — Она зажмурилась. — Я совсем не представляю себе, как тогда будут люди жить.
— Тогда все будет иначе, — сказал Петька Потапов. — Только я не знаю как, а, должно быть, хорошо.
— Жалко, я буду старая, — сокрушенно вздохнула Катя: — двадцать пять лет!..
Все рассмеялись.
— Ты замуж выйдешь, — сказал я ей смеясь, — вот и все.
— Ничего я замуж не пойду, а если пойду, так не за тебя. За тебя вон Таня Готфрид пойдет... Пойдешь, Таня? Он ведь ничего, не безнадежный.
— Не говори глупостей, Катя, — ответила спокойно Таня.
Хорошо, что было темно. Я покраснел, да так, что щеки у меня стали горячими. Проклятая девчонка эта Катька! Умеет уколоть.
— Что, поддела? — издевалась надо мной Катька. — Молчишь? Я в сестры пойду. Плюну на все и уйду в сестры, а вы тут сидите. Пойдешь в сестры, Таня?
— Домой пора, — откликнулась Таня, и мне почему-то показалось, что она не так уж равнодушно выслушала то, что говорила про нас с ней эта ехидная Катька.
От такой мысли у меня на сердце стало сразу тепло, и я даже чуть не задохнулся. Я пытался разглядеть Танино лицо, но видел только неясные его очертания да белый воротничок на темном платье.
— И правда, пошли, — сказала Катя. — Вставай.
Мы сидели в учительской и гримировались. Театральная секция ставила «На дне» Горького. Всей пьесы мы не осилили и ставили только четвертый акт, да и тот не полностью. Я играл Актера. Роль была совсем небольшая. Актер лежал все время на печке, говорил: «Обжирайтесь, мрачные умы!», пил водку и уходил на пустырь вешаться. А пустырь был уже за сценой. И самое выигрышное, на мой взгляд, место пропадало. Мне не очень хотелось играть этого Актера, но я подчинился дисциплине и согласился.
Гримировались мы не сами. Мы пробовали было, но ничего не вышло. Нас разделывал специально приглашенный гример городского театра, Иван Иосифович Жебровский.
Когда, запыхавшийся и красный, в учительскую влетел Оська Гринберг, я разглядывал себя в зеркало и дивился. На меня смотрела какая-то испитая, старая физиономия. Я широко открывал рот — и она тоже. Я высовывал язык, скашивал глаза — и она тоже. Это было очень смешно и интересно: и я как будто, и не я.
Оська влетел взволнованный.
— Кончай! — сказал он. — Кончайте, ко всем чертям!.. Борька, давай скамейки в актовый зал.
— Что случилось?
— Белые наступают. Комсомольская мобилизация объявлена. Идет набор добровольцев. Давай, давай скамейки!
Я сразу забыл про свою роль и как был, в гриме, побежал таскать скамейки.
Народу набилось — полно. Притащив последнюю скамейку, я сел сзади. Сердце у меня билось и щеки горели — не то от волнения, не то просто оттого, что я набегался по этажам.