— Стреляют, — кивнул Давид. — Каждую ночь.
— Ну, всего, Давид! Я все-таки доволен, что тебя нашел.
— Эй, Вельтман! — крикнул кто-то снизу. — Тебя дежурный зовет!
— Иду! — крикнул я в ответ и побежал вниз.
Вдруг на берегу я подумал: а пишет ли Давид по субботам? Я остановился и обернулся. Мой одноклассник стоял наверху, на обрыве, придерживая от ветра свою фуражку обеими руками.
— Давид! — закричал я снизу. — Ты что, все еще не пишешь по субботам?
Давид не расслышал. Он приложил ладонь к уху, а потом развел руками. Ветер сорвал с его головы фуражку, и он побежал за ней.
Я прыжками стал спускаться вниз, так и не услышав ответа.
Надвигались сумерки. На пароходе уже зажгли огни.
Мы вылезли из теплушки на самой конечной станции. Здесь позавчера был Врангель, теперь он за сто верст.
Дальше ехать нельзя — там путь разрушен, взорваны рельсы, испорчены водокачки. И здесь тоже не все в порядке: в круглом кирпичном боку водокачки пролом, как будто кто-то пырнул ее в бок, а потом ушел, да так и оставил.
На этой станции у меня случилась беда. Мы сварили себе с Ульстом пшенную кашу в котелке на двух кирпичах. Только полили ее маслом, вдруг команда: «Становись!» Ульст задел котелок полой шинели, и вся каша, как была, вывалилась прямо на землю, в грязь. Мы только по две ложки подобрали с земли.
Мне жалко было этой каши. Никогда нам не удавалось так хорошо сварить ее.
Со станции мы вышли под вечер и до ночи прошли двадцать пять верст. У меня все разматывались мои проклятые обмотки. Я был занят ими и не замечал дороги. Пришли в какую-то деревню, нас довели до школы, и я, даже не оглядевшись, прикорнул где-то в углу.
Но не успел я, кажется, закрыть глаза, как меня разбудили. Оказывается, мы спали целых четыре часа. Я еле встал, шатаясь от усталости; болели ноги и спина, трудно было стоять прямо. Я не мог себе представить, что буду в состоянии снова шагать по дороге, но все-таки пошел. А через полтора — два километра ноги у меня как будто
размялись, и я почувствовал, что могу идти, не отставая от других. И действительно, шел не останавливаясь, даже как будто легко.
Чертовы обмотки меня мучили только первые два дня Потом они будто привыкли, приладились и перестали разматываться. Мы проходили по пятьдесят верст в день. Сутки, которые мы оставляли за собой, отпечатывались в памяти бесконечной лентой дороги. Казалось, что ей в самом деле нет конца. Дни мы мерили верстами: во вчерашнем дне было сорок девять верст дороги, в сегодняшнем — пятьдесят две.
Мы научились ходить машинально, мы научились жить на ходу. На восьмой, на девятый день похода мне уже казалось, что я никогда иначе и не жил, что я всю жизнь только ходил, точно заведенный. Можно было подумать, что в ногах у меня какая-то пружина, которая раскручивается только к ночи, а к утру снова становится тугой и напряженной.
Иногда, впрочем, мне удавалось поспать на ходу. Идешь, идешь, мерный шаг укачивает, глаза сами смыкаются, застилаются туманом. На ходу снятся даже какие-то странные сны, в которых участвуют и люди, и лошади, и двуколки, идущие рядом с тобой, и какие-то совсем уж несуразные вещи, которые могут мерещиться только во сне.
Первые два часа были самыми легкими — первые двеиадцать верст. Потом привал. Дальше идти уже было труднее.
Днем мы подгоняли себя песнями.
— Песенники, на середину! — командовал Князев, и мы с Ураловым и Степаненко, двумя голосистыми ребятами, выходили из рядов.
Каждую деревню проходили мы с песнями.
Пройти деревню с песней было делом чести для нашего командира Князева. Когда мы приближались к деревне, он подтягивал роту и «давал ногу».
Днем мы останавливались на привал там, где нас заставала тринадцатая верста: в поле — так в поле, в деревне — так в деревне.
Сначала мне было непривычно заходить в чужой дом, как все, не стучась и не спрашивая разрешения. В первый раз я было постучался, но товарищи подняли меня на смех, да и хозяева встретили с удивлением.
Непривычно было мне и то, что в каждой хате нас кормили совсем без просьбы с нашей стороны. Зайдешь в хату — хозяйка несет солому, растапливает печку и заваривает галушки, как будто так и нужно.
С неделю до нас во всех этих хатах стояли белые, а от белых нельзя было отделаться пустяками вроде галушек.
Третий год шла война в этих местах, и я только удивлялся, как еще хватало муки, мяса и молока.
Один только раз мы с Ульстом ушли из деревни, не подкрепившись. Мы с ним пошли в богатую хату, где хитрая хозяйка, сообразив, что мы еще совсем желторотые, выменяла у меня полотенце за две горсти пшена, да и пшено это оказалось просом, годным разве для кур, а не для людей.