Выбрать главу

— Добить генерала Врангеля! — Сильный и звонкий голос Латышева пробивался сквозь ветер и был слышен во всех концах площади. — Опрокинуть в море белогвардейские полки, освободить Советскую землю от помещиков и фабрикантов, выгнать из наших пределов войска мирового капитала, раздавить многоголовую гидру контрреволюции!.. Товарищи красноармейцы, сыны рабочего класса, сыны трудового крестьянства! — слышал Миша голос Латышева. — Мы идем в решительный бой за советскую власть, за наше счастье, за нашу свободу!

«Идти в решительный бой» — о большем счастье Миша и по мечтал. Ничто в мире не могло бы его остановить. В сердце у него стало горячо. Да, это верно, это главное — идти в решительный бой, чтобы победить или умереть. Его охватило чувство необычайного подъема, и он уже почти не слушал того, что говорил Латышев, а только думал о том, какой это замечательный человек и как было бы хорошо хоть немного походить на него. Миша посмотрел вокруг себя, увидел напряженно слушающие лица, многотысячный строй штыков, куда хватал его глаз, до самого края площади, и крепко сжал винтовку, стоявшую «к ноге».

Потом они проходили под оркестр церемониальным маршем мимо трибуны.

— Да здравствует мировая революция! — крикнул Латышев, когда рота проходила перед трибуной. — Ура!..

— Ура! — откликнулся Миша во всю силу своих легких, и ему показалось, будто он крикнул громче, чем вся его рота.

Следующую ночь Миша провел уже далеко.

Город окружала степь. Как и вчера, до самого горизонта не было видно ни деревца, ни кустика. Летом на всем этом бескрайном пространстве поднималась пшеница. Край этот был обилен и богат. Миша, выросший в городе, не чувствовал и не понимал этого; он удивлялся, видя, как Прокошин поднимал ком земли с поля, разминал его в руке, рассматривал, сдувал с ладони и с сожалением говорил:

— Богатая земля!

Подходил кто-нибудь другой, из стариков, хлопал Прокошина по плечу и говорил:

— Что, хозяин, уж забыл, как и пашут!

У них начинался разговор про землю, про урожай, крестьянский разговор, которого Миша не понимал и который был ему скучен.

Черные поля, по которым ветер разбрасывал сухой снег, своей неприютностью даже щемили сердце. Веселей становилось, когда Миша, оглядываясь, видел снова знакомые лица. Рядом с ним, спрятав руки в рукава своей черной поддевки, шел озябший Виктор, слева — своей легкой походкой никогда не устающий Ковалев.

Сзади послышался топот. Обернувшись, Миша увидел обгонявшую их конницу. Батальон на ходу отодвинулся к правой стороне дороги, освобождая коннице проход.

Кавалеристы, непринужденно откинувшись в седлах, проезжали рысью мимо пехоты. В коротких полушубках и лохматых шапках они казались похожими только издали. Разглядев их вблизи, Миша удивился тому, какие разные это были люди. Мимо них проезжало несколько эскадронов интернациональной кавалерии. Здесь были черные и смуглые мадьяры; очкастые и белобрысые — должно быть, немцы; в рядах Миша увидел нескольких китайцев; а один из кавалеристов, поднявшись на стременах, выкрикнул приветствие на каком-то языке, похожем на польский.

Ковалев с завистью глядел на проезжавших кавалеристов и даже выругался с досады.

— Везет же людям, — сказал он, — что есть у них кони! Ходи тут, ходи, мешай грязь ногами, а толку с этого никакого. Ох, и поездил бы я верхом и порубал тех кадетов сколько хотел!

Ему не удалось попасть в кавалерию, он ссе мечтал как-нибудь вырваться из пехоты и завидовал каждому кавалеристу и даже кашевару, который изредка взбирался на свою кухонную конягу и, болтая локтями, трясся на ней к водопою.

Ковалев мог бы пойти к лошадям в обоз, но сидеть в обозе было не по нем; он остался в строю, ожидая удобного случая переменить свою пехотную судьбу.

В селе, куда они пришли к вечеру, ничто не говорило о близости фронта. Рота заняла улицу на краю деревни, и Прокошин, взяв с собой Виктора, чтобы пойти за ужином, отправил Мишу занять для них на ночь «вон ту крайнюю хату». Солдатским своим нюхом он умел находить хату самую удобную, просторную и часто никем не занятую. Он бы и сам пошел ее занимать, да Ковалев дневалил на кухне, выполняя наряд, заработанный им прошедшей ночью. Это был самый легкий наряд, отбывать который считалось не повинностью, а скорее удовольствием. Дневальные на кухне хоть и чистили картошку, чего никто делать не любил, но зато возвращались сытые на неделю вперед. Ковалев не страдал за свой самоотверженный поступок, и все говорило о том, что остальные трое тоже в обиде не останутся.