Трубы курились легким дымком. Отсюда уже был слышен собачий лай. Лаяли две собаки: одна отрывисто, сердитым басовым хрипом, другая, должно быть маленькая, заливалась высоким лаем. Потом маленькая завизжала, будто кто кинул в нее поленом.
На хуторе были люди. Миша заметил какие-то черные фигуры, но кто это — конечно, разобрать нельзя было.
— Ужинать будут скоро, — сказал Прокошин и мотнул головой.
— А что? — спросил Миша.
— Вон кухню растопляют. — Он показал в сторону большого сарая.
Миша и в самом деле разглядел походную черную кухню, из которой вдруг пошел густой, черный дым.
— Дурак, сырые дрова напихал! — заметил Прокошин.
— Прокошин, — шепотом, чтобы не услышал Ковалев, спросил Миша, — а это наши?
— Чудачок! — отозвался Прокошин. — А мне откуда знать? Походная кухня — значит, ясно-понятно, солдатская еда. А погонов отсюда не видать. Скорей всего, тут обоз с охраной... ну, не обоз, а, как бы сказать, часть обоза. Вон за домом телеги стоят...
Миша вгляделся и в самом деле увидел между домами что-то, что можно было принять и за телеги.
— Что же нам делать? — опять шепотом спросил Миша.
— Маненечко подождем. Стемнеет — спокойней будет, кто ни то пойдет посмотрит.
Все четверо лежали рядом. Миша втянул голову в плечи, и ему от близости товарищей будто стало не так холодно, только пальцы на ногах сводило, и он непрерывно шевелил ими, чтобы они совсем не замерзли.
Вечер надвигался медленно. Небо становилось все темней, хуторские постройки стали серыми и понемногу сливались с серой массой снега. Слабый, чуть заметный огонек зажегся в одном из окон, потом в другом.
Когда стало совсем темно, Ковалев встал, сбросил с себя вещевой мешок и, не сказав ни слова, стал спускаться вниз по склону. Миша следил за его темной фигурой на фоне серого снега, потом Ковалев пропал, исчез, как будто растворился, как будто его и не было.
Кругом было тихо, хутор молчал — даже собаки не брехали. Миша не слышал ничего, кроме дыхания Прокошина, лежавшего рядом. Миша прислушался, и ему показалось, будто Виктор не дышит. Он обернулся к нему и увидел мертвенно-бледное его лицо с закрытыми глазами.
«Умер!» — вдруг показалось Мише, и он почувствовал острую жалость к Виктору. У него кольнуло в сердце. Миша схватил Виктора за руку — рука была холодная. Виктор открыл глаза.
— Ты знаешь, Ковалев ушел! — сказал Миша шепотом. — Я думал, ты спишь.
— Пет, я не спал. Я думал, что он может не вернуться, — тогда я пойду.
— Нет, он вернется, — уверенно возразил Миша. — Ты знаешь, какой он ловкий. В крайнем случае, винтовку бросит... хотя нет, не бросит.
— Я думал, что уж больше не смогу идти, — сказал Виктор. — И когда я готов был совсем упасть, откуда-то взялись еще силы, и я пошел даже легче, чем раньше. Теперь я мог бы даже драться...
Миша с сомнением взглянул на него. Лицо его было по-прежнему бледным, почти синим, но глаза были открыты и лицо стало живым.
Они замолчали и стали слушать, но, как и раньше, ничего нс было слышно. «Интересно все-таки, кто там, на хуторе, — белые или наши? А если белые, то что мы будем делать?» — думал Миша. Теперь он спокойно и трезво расценивал положение и не видел никакого выхода. Белые должны были быть на хуторе в девяти случаях из десяти. Плен, голодная смерть или смерть от пули — три выхода. Из них самым неприемлемым был плен. Да и плен все равно кончится смертью. Их приняли бы за разведчиков. А Ковалев и Миша к тому же комсомольцы. Ковалев ни за что не выбросит красный билет — даже перед угрозой расстрела. А он, Миша, чем хуже? Где он, кстати, этот билет? Да, в кармане гимнастерки.
Миша вспомнил, как ему и еще троим ребятам, вступившим в комсомол во время комсомольской мобилизации на фронт, принесли билеты прямо в клуб и выдали на собрании при всех. Этот билет он не отдаст никому, не выбросит в снег — пусть хоть сто винтовок наведут на него!
Ни звука не доносилось с хутора, а прошло уж, должно быть, полчаса.
— Эх, курнуть бы! — вдруг вздохнул Прокошин, который, казалось, спал до этого. — А нельзя. Уж до свету придется не куривши сидеть. Хлеба нет, а с куревом оно как бы легче.
Миша обрадовался тому, что Прокошин заговорил.
— Прокошин, — спросил он, — отчего так тихо? Или не дошел он...
— А тихо — лучше. Значит, никто про него не знает. Если бы его взяли, он бы пальнул или уж крикнул бы. А тихо — значит, хорошо: ни в кого, значит, не стреляют. Покурить бы только... А ну-ка, браток, подвинься поближе да шинель давай сюда. Была не была — покурим!