Выбрать главу

— Ну как, Боря?

— Ничего, мама. Что это он?

— А, не обращай внимания! Есть такая молитва — папа думает, что помогает.

Стучали. Рвали дверь не переставая. Как еще крюк удержался! Весь двор, должно быть, слышал, как ломились к нам. И все сидели, притаясь в своих норах, боясь высунуть нос наружу, боясь показать, что кто-нибудь есть за темными стеклами в молчащих квартирах.

Перед самым нашим окном появилась какая-то рожа. Человек в папахе прижался носом к стеклу, как будто хотел что-то рассмотреть. Но он никого увидеть не мог. Мама отодвинулась от окна и прижалась к стене, а я лежал далеко, и в темноте меня нельзя было разглядеть. Человек махнул рукой, и лязг прекратился. Кто-то стукнул еще раза два кулаком — и все.

Мама, все еще не двигаясь, стояла у стены. Отец замолчал.

Во всей квартире стало тихо. Я слышал только собственное дыхание. И вдруг сквозь двойные рамы с другого конца двора до меня донесся отчаянный, пронзительный женский крик, потом звон разбитого стекла и выстрел.

До утра мы больше ничего не слышали. Этой же ночью белые ушли. А утром мы узнали, что они увели с собой рыжего Мейера и ограбили старика Шполянского.

V

Когда я выздоровел и вышел на улицу, в городе давно уже были красные и шла совсем другая жизнь.

На углу Киевской и Ярославской стоял милиционер в рыжем полушубке, с красной лентой на папахе. На стенах домов было много плакатов. На Никольской площади против собора поставили сколоченную из досок красную трибуну. На здании присутственных мест повесили вывеску Губревкома.

Я пошатался по улицам. На площади перед городским театром человек двадцать мужчин и женщин убирали спег. В одном из них я узнал хозяина нашего дома, Шебеко. Некоторые работали как следует, но большинство совсем плохо — смешно было смотреть...

Я постоял около них, а потом пошел поглядеть на гимназию. Я уже знал, что она закрылась.

Директор Сергей Иванович убежал с белыми. Инспектор — тоже. Учителя разбрелись кто куда. А в здании гимназии разместили госпиталь. Я хотел было посмотреть, что делается в нашем классе, в шестом «А», но в здание меня не пустили. Вошел во двор, смотрю — в классе на окне сидит красноармеец с забинтованной головой и смотрит вниз. В углу двора навалены парты большой грудой, как дрова.

Я постоял, посмотрел и пошел обратно.

На следующий день я встретил Оську Гринберга. Оська Гринберг был у нас в классе самым активным. Его выбирали во все классные комитеты, даже в педагогический совет школы.

— Борька! — крикнул он мне через улицу. — Ты что, совсем выздоровел? — И, не дожидаясь ответа, продолжал:— Гимназию Голубцова знаешь? Четыре этажа, восемнадцать классов.

— Знаю, — ответил я. — А что?

— Ее нам отдали. Насовсем. Делай что хочешь. Собираем профессоров, будем школу-коммуну открывать, вроде университета. Нам в губоно сказали: «Валяйте учитесь чему хотите». А гимназия Голубцова все равно стоит пустая. Сам Голубцов удрал. Четыре этажа — ты понимаешь, что это значит? Пойдешь?

— Конечно, пойду! — сказал я.

И правда, гимназия Голубцова, все четыре этажа с подвалом и чердаком, была наша. Сторожа не было, и ребята сами хозяйничали в школе.

В этой школе ученики тогда сами нанимали учителей, платили им жалованье и сами решали, чему учиться. Нас там собралось человек полтораста из разных школ, из закрытых мужских и женских гимназий, из городского училища и просто так, ниоткуда.

Большой четырехэтажный дом стал моим роднЫм домом. Я приходил туда рано утром, раньше всех, залезал па крышу, смотрел на город, па речку, на деревья и думал о всякой всячине.

Крыша была не очень крутая. У самого края — перила. Лежать удобно. Не страшно, что упадешь. На этой крыше я начал писать стихи. Строчки складывались сами собой и я писал про все, что лезло в голову.

В школе никаких занятий пока не было, а хлеба с повидлом давали сколько угодно. Оська Гринберг был, как и везде, главным. Он собирал школьный совет, говорил речи, составлял вместе с приглашенными учителями программы. Я тоже не бездельничал — таскал парты с этажа на этаж, раздавал хлеб с повидлом, подметал полы и участвовал в театральной секции. Все это — и театральная секция, и хлеб с повидлом, и тасканье парт — было мне приятно и интересно. Ребята подобрались хорошие. Жизнь мне нравилась.

Я полюбил этот большой четырехэтажный дом гораздо больше своего.

Мы собирались часто в бывшей учительской и рассаживались там — кто на столе, кто на продавленном диване; курили, рассказывали разные истории, спорили.

Мы засиживались поздно — до одиннадцати, до двенадцати, расходились неохотно. Я возвращался домой, и все мне казалось дома не так: комнаты тесней, потолки ниже, и дышится не так свободно и легко, как среди товарищей. Я бы и совсем из дому ушел, да не знал, как про это сказать маме.