— Врал то есть, — сказала певица.
— Есть версия, что Столыпина заказала сама охранка, сам царь, которому надоел слишком сильный премьер. Но что-то не сходится! С одной стороны, после его смерти в газете «Знамя Труда» социалисты воспели поступок Богрова. С другой — признали, что знать Богрова не знают. И анархисты его не признали тоже. Хотя и тем и другим было выгодно посмертно признать его, как героя.
— То есть Столыпина заказали не революционеры? — постаралась вычленить мысль Даша Чуб.
— Известно, что ближе к 1909 году Богров отошел от партийной деятельности. Он был сам по себе. Он говорил: «Я сам себе партия». С другой стороны, пытался заниматься благопристойной адвокатской деятельностью в Санкт-Петербурге… С третьей — писал: «Вообще же все мне порядочно надоело и хочется выкинуть что-нибудь экстравагантное, хоть и не цыганское это дело».
— И еще про котлеты, — примолвила побежденная «котлетами» Даша.
— С четвертой стороны, — всего за две недели до выстрела в Оперном он пытался провернуть комбинацию по продаже водомеров киевской Думе и заработать девятьсот рублей. С пятой — всегда носил при себе браунинг. С шестой, — сказала студентка, — ну не тот он был человек, чтобы убивать и умирать по приказу анархистов или царской охранки! Даже после того, как публика в театре избила его до полусмерти, он, окровавленный, держался на первом допросе с поразившим всех следователей спокойствием. По свидетельствам, в тот вечер спокойствие в театре сохранил один лишь Богров. Он спокойно беседовал со своим палачом. Перед смертью пошутил: «Пожалуй, мои коллеги адвокаты должны были бы мне позавидовать, если бы узнали, что уже десятый день я не выхожу из фрака». В то время адвокаты выступали в суде во фраках, а Митя был казнен во фраке, в котором пришел в оперный театр… Когда его вешали, он сам поднялся на табурет.
— …и спокойно спросил: «Голову поднять выше, что ли?», — пристегнула певица.
— Ему было всего двадцать четыре года, а он был уже седой, — завершила студентка портрет загадочного убийцы.
— Я сама видела, куча седины в волосах, — огласила очевидица. — Но вот спокойным я б его не назвала… — Чуб схватила себя за нос. — Ему двадцать четыре года?!
— Я говорила, он 1887 года рождения.
— А я типа считала… Тогда, — раздулась от собственной важности Даша, — знаешь что, Машка? Не быть тебе академиком!
— Почему? — механически поинтересовалась студентка.
— Потому что я знаю ответ на вашу загадку! Ему было двадцать четыре года!
— И что?
— А то, что это диагноз! — забурлила Землепотрясная. — Двадцать четыре года — это обостренная возрастная проблема поиска смысла жизни, помноженная на истеричную жажду всемирной гармонии. Я сразу и не отдуплилась! Трудно понять, что парню, который жил сто лет назад, сейчас двадцать четыре! Но теперь мне все ясно. Все! Он — малолетка! Он еще маленький. Двадцать четыре года — вот и вся разгадка тайны Богрова, убийцы Столыпина! Я точно знаю — мне двадцать пять. И я два года назад реально думала пойти и взорвать дворец «Украина», когда там пела певица Вика, — с гордостью изрекла Даша Чуб. — В знак протеста против жлобства на нашей эстраде!
— Ты серьезно? — (Маше было двадцать два, но у нее не возникало подобных желаний.)
— То есть не абстрактно взорвать, — уверила подругу певица. — Я долго думала, где раздобыть бомбу, представляла, что потом скажу журналистам. Скажу, что Вика разлагает вкус подрастающего поколения и позорит страну. И стану вот так. — Чуб приняла позу комсомолки перед расстрелом. — Сейчас бы уже не пошла. Вот делать мне нечего, ради этой жлобихи жизнь себе портить. Лучше я порчу на нее наведу. О! — замерла она с открытым в шкодливой улыбке ртом. — А это идея!
— Даша! — потемнела Катя. — Какая Вика? Какая порча?
— Ладно тебе. — Став Инфернальной Изидой, Чуб смотрела на миллионщицу исключительно сверху вниз (суперзвезда никогда не испытывала особого уваженья к богатству). — Но я серьезно! Это возраст такой — где-то с шестнадцати до двадцати четырех. В этом возрасте легче всего убить. И умереть. И ужасно хочется смысла жизни. Я вот смириться никак не могла, что мне уже двадцать три, а я все еще не Мадонна. И даже не Вика занюханная. А потом все проходит. Это как… Знаете, большинство в юности пишут стихи, а потом перестают. Засасывает обывательская жизнь: семья, дети, дача, кошка, собака. Двадцать четыре — это как раз такой последний рубеж, как кризис в болезни. Выживешь — пойдешь на поправку. Я вам говорю: мой Митя Столыпина в знак протеста прихлопнул! В знак протеста против бессмысленности собственной жизни. Водолей опять же. Водолеи — они знаете какие? И на руке у него такая черточка есть. Он смерти не боится. Сейчас, в двадцать четыре, он своей смерти боится в сто раз меньше, чем мысли, что этот кризис минует и он превратится в обывателя — поедателя котлет!