Выбрать главу

Она посмотрела на белобрысого путейского студента с газетами:

– Ну зачем он газеты продает?

– Вот странно. Когда все перевернулось, надо чем-нибудь жить.

– Чем-нибудь. Лучше не надо жить… Это ужасно, какие все вдруг жалкие стали. Всему поддаются. Ужасно неправильно, что офицер становится сапожником, студент газетчиком, другие милостыню просят. Их живьем морят, а они топчутся тут, ежатся, все терпят. Я их терпение ненавижу. Они ничтожные стали, понимаете, точно жалость к себе вызвать хотят. И у кого? У своих живодеров.

Стремительная, с шевелящимися бровями, Люба побледнела от гнева:

– Большевики правы, что таких гонят. Так и надо, когда ничего не могут отстоять…

Две сухопарые дамы, может быть, институтские наставницы, в старомодных шляпках, голодные, посиневшие, продавали старые лакированные ботинки девятисотых годов, с острыми носками, как на покойника, и потихоньку просили милостыню.

Подальше стояла еще дама в шляпе с искусственным цветком. Шляпа обвисла от снега, был виден из-под нее кусок морщинистой щеки и крупный нос. Она была рослая, в вязаном шарфе, с большими красными руками и большими ногами в мужских сапогах. Прижавши руки к груди, она декламировала что-то. Может быть, это была старая певица или актриса на пенсии, может быть, сумасшедшая.

Дама декламировала Ронсара. Пашка вспомнил окно на Литейном, за каким был свален в кучу старый хлам.

– Ведь это ужасно, понимаете вы или нет?! – Люба задыхалась, не могла подобрать слов.

– Понимаю.

Он понимал, что у старших, взрослых все вдруг стало нелепым, беспомощным, не нужным никому, как эти французские стихи или покойницкие лакированные туфли. «Гога так не стоял бы за милостыней», – подумал Пашка и сказал:

– Они сдались, я понимаю. Но мне их жаль нестерпимо… Кто же из них мог ждать, думать, что с ними этакое проделают.

– А мне не жаль, не жаль, – со злобой, совершенно бледная, обернулась Люба. Пашка увидел, что ее глаза полны слез. – С большевиками надо сражаться.

– Что же, я и буду сражаться. Вы слышали о белых?

– Конечно. Папа сказал, на юге начинается. Папа хочет туда пробираться. Кажется, в Киев.

– И я поеду, непременно. Мне бы только узнать хорошенько, как пробраться, вот увидите, я буду у белых.

Люба посмотрела на него с радостной благодарностью:

– Вы, Паша, настоящий солдат. Папа, когда мною доволен, всегда говорит: ты, Люба, настоящий солдат. А вот ваш брат так настоящий мерзавец.

– Почему?

Люба, только что кричавшая о белых на всю улицу, сказала осторожно, с грустной нежностью, не глядя на него:

– Сестра Аглая несчастна с вашим братом. Он ей заявил, что, кажется, ошибся. Как вам понравится: ошибся. Тогда мы с Аглаей решили уехать к папе. А с папой уедем в Киев. Ваш Николай – такая дрянь, что я и говорить о нем не хочу.

Пашке стало стыдно, что Николай обидел чем-то Аглаю. Ему представился брат, глухо покашливающий, с мутными холодными глазами, с жестким ежом и красноватыми ушами, немного оттопыренными. Он вспомнил холодное равнодушие брата ко всему на свете и его бледные, точно мертвые, руки.

– Правду сказать, – признался он, – когда я был маленьким, я просто ненавидел Николая. Неприятный он чем-то человек. Только я не понимаю, в чем он ошибся.

* Вы, Паша, никогда ничего не понимаете.

– Нет, правда, в чем?

Люба посмотрела на него смущенно:

– Какой вы чудак. В любви…

Они вернулись с вокзала вечером. Их лица приятно горели от стужи. На лестнице они попрощались, как давным-давно, на катке. Он вдохнул морозный запах ее черной перчатки, и перчатка была, кажется, давнишняя. Дверь за Любой закрылась, он через три ступеньки радостно вбежал на свою площадку, остановился, подумал: «Люба, как хорошо, что приехала», – и рассмеялся счастливо.

На той же площадке лестницы, где надуло от окна горку рябого льда, может быть, восемьдесят или сто лет назад так же смеялся кто-нибудь, как этот юноша в старой гимназической шинели, точно смех человеческий, счастливый, тихий был сильнее всего, что истребляло теперь жизнь в этом замерзающем доме.

Глава XIII

В столовой Маркушиных сегодня было накурено, тепло, слышался незнакомый голос.

Первое, что увидел Пашка – копченую колбасу, нарезанную на бумаге, и много хлеба. Под лампой сидел Николай в расстегнутой куртке, только что с дороги. Чай пили из жестяного чайника: мать, Ольга, дети и незнакомый господин с закрученными усами.

Пашка равнодушно поцеловался с братом. О господине с усами Николай сказал: «Товарищ Ванвицкий» или «Ветвицкий». Пашка недослышал и удивился, что брат называет господина товарищем.