Выбрать главу

Ольга с разгоряченным лицом пела французский романс. Он расслышал два слова: «муррир» и «суффрир». Ему стало мучительно, что сестра запела именно сегодня, впервые после смерти Гоги. Холодный сиповатый звук ее голоса показался ему мертвым, и он не узнал глаз Ольги, пустых, как стекло, с мигающими мокрыми ресницами, намазанными дочерна.

От табачного дыма, запаха ликера, от того, что голоден, от страшных ресниц сестры, от темного и злобного, что проступало на оскаленных лицах этих чужих смеющихся людей, ему стало нестерпимо. Он побледнел, растерянным движением, таким же, какое было у отца, потер лоб.

В материнском чулане, заваленном рухлядью, как бы собравшейся греться сюда со всего дома, мимо экрана с потертым охотником и оленями Пашка дотащился до своего угла.

Катя шила, согнувшись в крючок на табурете. Костя ползал по полу с ободранным кубиком. Пашка сел на материнскую койку. Он дрожал.

Мертвый голос Ольги стучал невыносимо, обрывая в нем что-то.

– Дядя Паша, бабынька сказала, когда придешь, чтобы я каши разогрела. Пшена сегодня достали.

– Не надо, не хочу.

Он лег на койку. Он действительно не хотел есть, хотя завидовал на вокзале Аниной лепешке.

Пианино звенело, волокся табачный дым, потом все ушли. Настала тишина. Пашка лежал с закрытыми глазами. Это был странный полусон, тихое страдание.

В сумерках, отряхивая снег с полушубка, пришел Николай. К вечеру от снега заглохло все в пустом городе.

– Где мать?

– Бабынька в очередь пошла, керосин выдают.

– Хоть бы чаю дали.

– Бабынька сказала, когда дядя Коля придет, чтобы я кашу разогрела. Сегодня пшенная есть.

– Хорошо. Давай каши.

Катя говорила обычные материнские слова. Она все делала, как мать: так же щепила лучинку для самовара, накачивала примус, сажала на горшок Костю, стирала в корыте, она двигалась бесшумно, точно была завороженной; это маленькое существо повторяло самое сокровенное, что было в состарившейся матери.

Николай сел в кресло, закурил. Костя положил крошечную, грязную руку ему на колено, показывая кубик с ободранной картинкой.

– Гу, бу…

Николай не понял, что мальчик любит этот кубик, сказал рассеянно:

– Да, брат, гу, бу. Пойди к Кате.

Костя в потертых штанишках, совершенно забытый теперь Ольгой, послушно поплелся за Катей на кухню.

Пашка слышал все, но не открывал глаз. Николай посмотрел на брата и сказал мягко и глухо:

– Павел, спишь?

– Нет.

Николай хотел расспросить об Аглае, как ее провожал Пашка, и признаться, что сегодня, когда шел по белому городу, ему стало невыносимо от безмолвного умирания. Он хотел сказать, что Пашке стыдно бранить его сволочью и подлецом, что он, как и Пашка, понимает многое, но случившегося не переделаешь, но и то, что Аглая уехала, не переделаешь: он же не виноват, что над всеми большевики, уехала Аглая, он ни в чем не виноват, а жить как-то надо.

Но он ничего такого не сказал, только посмотрел на свои нечистые бледные пальцы, глухо скашлянул:

– Холодно сегодня.

Пашка промолчал.

– А ты что лежишь, нездоров?

– Нет, здоров. Ничего, так.

Пашка сел на койку, оправляя за уши концы спутанных длинных волос. Николай посмотрел на него, едва не сказал: «Ты видел Аглаю?», – но то, что брат не смотрит на него, валяется здесь, не учится, отбился от рук, стал во всем чужим, враждебным, раздражило его:

– Лентяйничаешь ты, как я посмотрю, до черта.

– Я не лентяйничаю.

– Да, как же. Ну чего ты валяешься, скажи на милость. Ровно ничего не делаешь, безобразие. И притом, разумеется, считаешь себя умнее, лучше нас всех.

– Я не считаю.

– Я вижу, как не считаешь. Просто святоша какая-то ходит. Подумаешь.

– Чего ты, Коля.

Николай раздражился на младшего брата, что тот ни слова не сказал об Аглае, бросил окурок:

– Я-то ничего, а вот ты чего. Я работаю, Ольга работает, ты ни черта не делаешь. Я могу достать тебе место в районе, ходил бы на технические курсы, хотя бы их кончил.

– Какое место?

– Ну в районе, регистрация.

– У большевиков?

– Чего ты уперся, как осел: большевики, большевики. Конечно, у большевиков. Других нет.

– Есть.

– Кто?

– Белогвардейцы. На юге. Они вам всем когда-нибудь покажут.

– Кому нам, что покажут? Ты понимаешь, что порешь?

– Понимаю. Всем большевикам. Ты, Николай, тоже большевиком стал.

Николай рассмеялся с презрением:

– А ты белогвардеец, что ли?

– Да. Белогвардеец.

Брат осмотрел его с нарочитым вниманием:

– Ты не белогвардеец, а дурак. Ничего не понимаешь.

– Нет, понимаю.

Пашка поднялся с койки.