— Вы только бога ради не волнуйтесь, — предупреждал я его перед выступлением.
— Не беспокойся, слушай.
Шуляков мне «тыкал», но это меня почему-то не обижало, видимо, потому, что он держался со мной на равной ноге; обижают грубость, надменность, барски покровительственный тон, холодная и вместе с тем тихая вежливая отчужденность, спокойная начальственная непреклонность, то, что создает дистанцию между «им» и «мной», что ставит меня в строгие рамки.
Говорил Илья Антонович перед микрофоном спокойно, и совсем не похоже было, что он читал. Несколько раз добавил от себя «так сказать», «это самое» и даже целую фразу — «Вообще за строительство жилья пора приниматься всерьез», отчего у меня екнуло сердце — подобная отсебятина тогда строжайше запрещалась.
— Сильно! — воскликнул председатель, так и не заметивший отсебятины Шулякова.
Вскоре Илью Антоновича утвердили директором судоремонтного завода — предприятия довольно крупного, но отстающего, куда безуспешно пытались послать «на усиление» того, другого, но согласился один Шуляков, он, видимо, не умел отказываться.
Года через два-три судоремонтный как-то незаметно выдвинулся на видное место, и в горкоме партии нам, репортерам, советовали: «Сходите-ка туда, там много интересного. Главное — по всем показателям план перевыполняют».
Человек, как известно, привыкает ко всему, привык и я вместе с другими работниками радио, что на судоремонтном хозяйствует Шуляков, обосновался там прочно, надолго, и когда его избрали первым секретарем горкома партии, это было для меня, да и вообще для многих, как-то вдруг, неожиданно. И сразу же почему-то поползли по городу разные слухи и толки о новом секретаре, порою анекдотические. Рассказывали, например, такую историю. Будучи директором, подошел Илья Антонович к молодому токарю — лентяю порядочному, покачал головой:
— Такой здоровый, такой крепкий, а норму не осиливаешь.
— Э-э, говорить-то легко. Попробуйте сами, — грубовато отозвался токарь.
И вот на другое утро Шуляков пришел в цех, к удивлению рабочих, в старом комбинезоне и сказал ершистому токарю, что сам проработает смену на его станке. Конечно, все это выглядело несколько по-мальчишески; во всяком случае, никто из директоров в нашей области никогда ничего подобного не проделывал. Илья Антонович обтачивал валики — работа не сложная, но требующая сноровки и быстроты, а парень, как дурак, болтался возле него; пот ручьями лил с директорского лица, упрел порядком Илья Антонович, но все же дотянул до конца смены — норма, конечно, была перевыполнена — и сказал парню, махая перед его носом своим длинным замасленным пальцем:
— Вот так и робь. Понял?
Никто из нас — несановных людей — не боялся с любым вопросом зайти к нему. А звонили Шулякову, когда кому взбредет на ум, и в кабинет, и даже на квартиру. Рассерженный слишком докучливым человеком, Илья Антонович кричал в телефонную трубку громко, но отнюдь не барственно: «Послушай, дорогой товарищ, неужели с такой мелочью надо обращаться непременно к секретарю горкома? Твое дело и без меня могут успешно решить». В голосе секретаря столько было искренней досады и в то же время дружелюбия, что жалобщик морщился от собственной бестактности. Шуляков все же часто, против своей воли, ввязывался в мелочи, помогая, а порою и потакая настойчивым просителям, и его безжалостно ругали за это на конференциях и пленумах. Люди эксплуатировали его доброту, его отзывчивость, урывая у Шулякова время, а ведь нет ничего страшнее бесконечных, может быть и важных для отдельного человека, мелочей, утопая в которых руководитель может упустить первостепенное, главное.
Был он прост. И прост не показушно, не наигранно, что случается у иных руководителей, которые гонятся за популярностью; казалось, что велюровая шляпа, светло-серый костюм, который полюбился ему, и галстук случайны на нем, а постоянно он носит кепку с погнувшимся козырьком и старорусскую расписную рубаху-косоворотку. Рассказывали, что Илья Антонович до смерти любил пельмени, блины, шаньги, оладьи, завариху, кулагу и другие древние русские блюда, что-то было в нем все же от старого сибирского мужичка. Был забывчив — то авторучку оставит в чужом кабинете, то карандаш, то папиросы, и эта забывчивость как-то не вязалась с его постоянной аккуратностью, пунктуальностью, и, конечно зная за собой подобную слабость и немножко стыдясь ее, Шуляков говорил: «Тридцать рублей в месяц (счет велся еще на старые деньги) я отвожу из своего бюджета на утерянные ручки».