— Пройдемте, гражданин.
Они недолго беседовали; прощаясь, милиционер извинялся, улыбался, однако настроение у Жени было все же слегка испорчено. Теперь он сердился уже не на милиционера, тот знал свое дело, а на себя: к чему это тягостное чувство, нытик, жалкий неврастеник?
Он сегодня усвоил еще одну истину: незнакомая дорога кажется куда длинней, чем знакомая: до Тарасовки он дошел сравнительно быстро и без происшествий.
До отъезда оставалось еще часа два. Походив по деревне и оценив на собственном опыте правдивость старинной пословицы «Ожидание — хуже пытки», он зашел в клуб — бывшую церковь без купола, где, судя по объявлению, написанному кривыми буквами на куске фанеры и прибитому на наружной стене здания здоровенными гвоздями, чтобы не сорвало ветром, должны были быть массовые игры и танцы. Игр не было и вроде бы не предвиделось, только танцы. Под баян. Танцевали три-четыре пары шустрых девушек, почти девочек; у стен, возле беспорядочно наваленных стульев и скамеек, — в клубе был большой зал, где смотрели кино, проводили собрания, репетировали и танцевали, — сидели взрослые девки, принаряженные, немножко смешные от своей напускной серьезности и чинности, а возле терлись парни.
Пришла Гутя с двумя подружками, хотела повернуть направо, но, увидев Женю, который сидел слева, поколебалась было и села с ним. Подружки, пристроившись возле Гути, разговаривали между собой, не обращая на нее внимания, — создавали условия.
— Сегодня мы с мамой стирали. Устала, — сказала Гутя.
Видать, она всегда была на диво откровенна. Женя подумал, что уж кому-кому, а Гуте каждый день, наверное, приходится нелегко.
— Послушай, а где у тебя отец?
Он спросил об этом так, от нечего делать, но, взглянув на нее, понял, что вопрос неприятен ей.
— Бросил? — снова спросил он, уже тихо, сочувственно.
— Что мы, тряпки, что ли? Убежал в город… с шлюхой тут…
Отвернулась. Рассердилась. Волосы у нее свисали на лоб, почти закрывая правую бровь. Вот так же свисают они и у Маргариты. Хотя нет. У этой тонкими слипшимися клоками — так получилось, а у той нарочито небрежным, холеным локоном.
Долго сердиться Гутя не умела и, повернувшись, сказала:
— Как-то чудно в жизни бывает. Вот моя мать, к примеру, такая хорошая женщина и, говорят, красивая когда-то была, а почти весь век прожила одна. А другая бабешка злая, ленивая, неряха, и рожа — как у обезьяны, а смотришь, куда с добром мужика отхватит. И если разойдется, сразу второй, третий присватываются.
Вошли трое парней. В середине — хмурый здоровяк с длинными руками и длинным носом, похожим, как показалось Жене, на клюв дятла. Раскачивается, ухмыляется. Крикнул:
— Привет, красотки! — Постоял, комедиантски приложив ладонь к уху: — Я не слышу ответа на вежливое приветствие.
— Оглох, наверное, — сказала Гутя.
Все засмеялись, даже баянист, обтиравший усталое потное лицо платком.
— Я до тебя доберусь, Гутька! — погрозил кулаком здоровяк. — Тошно те будет вместе с твоим хахалем.
«Это про меня, — подумал Женя. — Какой-то шут гороховый». Он заметил, как парень раза два стрельнул по нему злобным взглядом.
— Ой как страшно! — отпарировала Гутя.
— А сжалася, как лиса в клетке. Уж думаешь, по какой дороге побегут твои ноги.
— Нашелся храбрец на девок да на овец.
— Могу и ухажорам мозги вправить.
«Что он лезет?» — начал сердиться Женя.
— Собирались хвастуны допрыгнуть до луны, — продолжала словесную перестрелку Гутя.
Баянист заиграл краковяк. Танцующих на этот раз было много, они закрыли собою и здоровяка, и его приятелей, усевшихся у противоположной стены.
— Это сын Федотовны Санька, — сказала Гутя. — Шофер на грузовике. Пьянчужка и баламут. Но работает, между прочим, неплохо. Они обое Мясниковы — и Санька и Федотовна — работяги, что скажешь.
Странная эта Гутя: только что раздражалась, готова была съесть Саньку, а сейчас говорит бесстрастно и глаза веселые.