— Кого мне бог послал?
Старуха была слепа. Поняв это, Костя шагнул к скамье, на которой сидела она.
— К Филиппу я.
— Филипп в лес уехал, — повернув голову на скрип скамьи, ответила старуха, подобрав под себя ноги с уродливыми мозолями на пальцах. И застыла.
Казалось, что это движение разбудило в ее сухом теле боль, и вот не дышит, ждет, когда эта боль утихнет. Похоже было, что это на бревнах стены тень человека. Когда-то человек был молод, смеялся, пел, плясал, ворочал угли в печи, хлестал себя веником в бане, и вдруг нет его — лишь тень.
— А ты кто такой? С бедой ли, так ли, погостить? — раздвинула старуха тонкие губы и склонила голову вбок. — Не пожар?
— Не пожар. Повидать просто надо... товарища...
Старуха вздохнула, потерла костлявые руки о платье.
— А я подумала, не Ефрем ли снова...
«Так, — екнуло сердце. — Не Ефрем ли снова. Не Оса ли был здесь?»
Он вскинул голову: доски потолка, прогнутые, с черными щелями, из которых свисали пакля и тряпье, заставили подумать, что там, наверху, сидит человек и слушает глухой голос старухи. Рука сжала рукоятку кольта. Теперь вздрогнул от шороха на крыше, возле трубы; стукнуло что-то, может, дверь в соседнем доме о глухое бревно или птица с лету ударилась о застреху, а может, невидимый человек шел в сени тяжелым шагом. Слух напрягся, точно тонкая нить, гудящая, как гудят под ветром струны телеграфных проводов. И вот уже ощущение, что в подполье, согнувшись в три погибели, еще один гость, переминает затекшие ноги, и в этот момент спина шаркает о доски. Это шарканье заставило вытянуть кольт, целя в черноту между печью и стеной. Оттуда тянуло жаром протопленной печи, вонью из ведра под глиняным умывальником, портянками, белеющими из печурок.
Он почувствовал себя снова как в Ополье, в доме Ольки. Вставали в памяти, наслаивались одно на другое лица Срубова, Розова, Мышкова... Нет, страха он и сейчас не испытывал. Он привык к этим страхам там, в темных переулках большого губернского города, в этих прокисших от винной гари и табачного дыма «шалманах», в погонях и облавах, когда преследуемые звереют и освобождают путь себе к свободе, вонзая ли нож, разряжая ли обойму нагана, захлестывая ли пальцы на горле вставшего на этом пути. Но ему жутко было представить даже на миг себя мишенью в тире.
— Недавно был здесь Ефрем? — спросил он негромко и вслушиваясь снова с тем же напряжением, как ожидая, что сейчас эти черные стены возвратят ему свои слова шорохами, скрипом, а может, и щелчком затвора винтовки.
— Да зимой еще, на лыжах приезжал, — с удивившей Костю злобой отозвалась старуха. — Пили вино в зимовке да песни распевали.
«Гоняются Головесов да Колоколов по деревням, а Оса здесь песни распевает, у милиционера», — подумал Костя, но слова старухи успокоили его. Он снова сунул кольт в карман, расстегнул пуговицы, снял папаху, положил ее на стол, рядом с самоваром.
— Где же семья Филиппа?
— А в город отправил.
— В какой?
— А бог знамо... — Старуха подвинулась на скамье. Может, эти брезжущие лучи света в окне были неприятны для ее глаз, затянутых вечной ночью. — И сам собирается уехать. Не сегодня, так завтра... все из дому уж повывез. Мне оставил только чашку да самовар вот этот. Пей, дескать, тетка Паша, чаю сколь хочешь. Да еще табакерку, — двинула она банку из-под монпансье по столу. — Нюхать научилась не хуже деда.
— Не берет, что ли, с собой?
— Куда я им такая в городе. Деньги тратить на похороны только лишние.
— Как жить будешь одна?
— Накормят, — просто ответила старуха. — Здесь народ не злой и не жадный. И не долго мне. До куличного воскресенья дотяну, и хорошо.
— Поживешь еще, — сказал он только лишь для того, чтобы не молчать. — Спешить не надо.
Старуха фыркнула носом на слова гостя. Они ей, видимо, пришлись по душе, подобрела, и на черном лице появилось какое-то подобие пугающей улыбки.
— Скажешь тоже... Ну, а кормить я тебя буду, когда Филипп приедет. Заодно чтобы. Вот-вот он и прикатит.