— По России поезжу. Люблю кочевать. Сначала в Москву, потом в Тифлис хочу. Может, полюбит меня какая-то восточная женщина. Поживу с ней. Может, и учителем опять стану... А потом снова куда-нибудь. Сидеть где-то всю жизнь, как клоп в щели, не собираюсь. — Он вздохнул, погрустнел: — Папаша мой к больному мужику явится с соборованием и вот напевает: дескать, за страдания тебе земные вторая жизнь уготована. Бог видит это страдание и душу страдальца переселит в другой мир. И пойдет этот страдалец в рай с посошком, вроде нашего деда Федота.
Он помолчал, добавил все с той же искренней грустью:
— Ну, я уж до тех страданий не доживу. А жалко.
Встрепенулся Кроваткин, выгнул шею и стал похож на козла.
— Страдания вот, из сонника вычитал я, богом рассыпаются по земле. Как семена все равно. Берет он, бог-то, лукошко, идет по звездам, как энто все равно по камешкам в реке, и сеет семена. И кому чего: вцепилось семя в печень — печень страдает. Вцепится в кишки — кишками мирянин мается, как я маюсь который год. А то приснилось мне сегодня, будто бы семя-то мне в ухо вцепилось. Так и качается на мочке вроде серьги. Кричу я это во сне: что же мне еще, и ухом маяться...
Все дружно и коротко засмеялись, а Кроваткин угрюмо закончил:
— Утром поднял башку, а в ухе звон... Ну, верно, значит, висит это семя. Только не увидишь его и не ощупаешь, как живот свой, скажем.
— Не семя это, а костлявая, знать, — проговорил от стены Никита. — Тюкнет тебя, может быть, в темя, Матвей Гаврилович. Вот тебе и сон в руку будет.
Кроваткин задумчиво поскоблил коричневый череп, обернулся к Никите, и голос его (вроде как и не помнил он уже ссоры) был довольный:
— Я тоже в душе-то смекнул. Неспроста, знать. Верно, Никита.
— Ладно вам, — попросил робко лесник. — Будет петь про кости... Ехали бы лучше. — Он встал, у порога пояснил: — Собаку накормлю, а вы бы готовились к дороге.
Ему не ответили, и он, выругавшись тоскливо по-матерному, шатаясь, побрел за порог в клохчущие по доскам крыльца потоки воды.
Встал Мышков, медленно прошелся по сторожке, заложив за спину руки. Уставился снова в окошечко на мерцающие изредка бороздки воды, которые тянуло небо к земле, как паук паутину. Покачался на тонких ногах, охваченных туго кожей сапог, тихо и с задумчивой злостью кому-то за окном сказал:
— Пойти спалить этот совхоз? Чтобы пламя во все небо.
— Сожги и радуйся, что пойдешь по миру с протянутой рукой. Господь бог любит бедных — так в библии указано.
Розов захохотал, и в этом смехе каждый из сидящих уловил ненависть. Даже Никита, раскладывающий карты прямо на полу для пасьянса, испуганно оглянулся. А Мышков вот теперь все же взбесился. Он подскочил к Розову, схватил его длинными волосатыми руками за ворот куртки, завыл тихо, втягивая голову в плечи:
— Я задушу тебя без библии, поповское отродье.
Розов вывернулся из его рук, тяжело задышал. Рука поползла за борт куртки. Мышков раньше успел выхватить револьвер из кармана галифе.
— Да вы что? — заорал Оса.
Со скамьи метнулась к окну Олька, схватила с подоконника бомбу-самоделку, обернулась. Коса плеснулась на плечо черной змеей.
— Брошу бомбу! — закричала и вскинула руку.
— Эй, Олька, — тихо, с робостью глядя на нее, попросил Срубов. — И верно, не тяпни. Тут от нас с тобой требуха одна останется.
Мышков опустил револьвер в карман, вытер потный лоб рукавом и усмехнулся кривой виноватой ухмылкой.
Розов тоже отошел в угол, сел с Растратчиком, насмешливо дергая пухлые губы:
— У господина офицера больная душа.
Срубов боком шагнул к Ольке, вырвал у нее из руки бомбу и тут же с ходу влепил затрещину в тугую глянцевую щеку.
— Не соска, дуреха ты этакая. Бомба, чай...
Олька взвыла истошно, точно ребенок в зыбке, круглое галчиное лицо ее вмиг оплыло влагой. Уткнулась головой в кучу шинелей на скамье, запричитала:
— Надоело потому что. Только ругань и пьянка. Только одно и знаете. Убегу куда глаза глядят.
Срубов подсел к ней, стал гладить ее крутую спину, полные бедра под черной длинной юбкой и был сейчас похож на доброго отца, успокаивающего любимую дочку:
— Заутро уедем. Заживем где-нибудь, как люди. Хату я тебе сыщу красивую, с яблонями чтобы. Вола купим, корову... Заживем, как никто еще не жил.
Олька перестала всхлипывать, отерла щеки ладонями и засияла солнышком, выпавшим из дождевых луч. Маленькие зубы забелели в сумраке сторожки.
— Вот так, — проговорил ласково Растратчик, помотав своей бычьей башкой. — Как о хате разговор, так и слезы куда девались. Хочется пожить по-хорошему девке. И мне хочется, — прибавил он, уставившись в разложенные по полу карты. — Отсижу свое и — домой, к семье. Буду ходить снова в какую-нибудь контору, щелкать костяшками туда и сюда. Вечерком пойду пиво пить, иль там в гости к родне.