Я оглянулся по протяженности состава. Картина была сюрреалистичной. Благо, не все вагоны были перевернуты. В передней части два вагона стояли как положено, на своих колесах, но опершись правым бортом на выступ скальной породы того же ржавого цвета, будто поезд рухнул в карьер. Следующие три были накренены сильнее, уходя в песок. А последние два, включая мой, лежали на боку, как мертвые киты. На соседнем вагоне, том, что был перед моим, сидели две фигуры — мужчина и женщина. Они сидели, обхватив колени, просто сидели и смотрели в пустоту. Их состояние было знакомым — глубокая прострация. И около них, активно жестикулируя, пытался привести их в чувство уже знакомый
мне дед Максим. Рядом стояли еще несколько мужчин, выглядевших относительно собранными.
Пройдя по «крыше» своего перевернутого вагона — а это была его боковая стенка, — стараясь не свалиться в зияющие оконные рамы и по возможности заглядывая в них пореже, я добрался до прогала между вагонами. Сцепка была порвана, и между моим и соседним вагоном зияла полуметровая щель, в глубине которой темнел тот самый ржавый грунт. Собравшись, я не очень уверенно перепрыгнул с одного металлического ребра на другое. Мое приближение заметили почти сразу.
— О, еще один, выбрался. И даже на ногах, — пробасил крепкий, широкоплечий мужчина средних лет с короткой стрижкой и уже проступающей сединой на висках. Лицо его было исцарапано, но взгляд — твердый, собранный. Он оценивающе меня оглядел, и после небольшой паузы добавил: — Как себя чувствуешь, молодой человек?
— Марк, — представился я, сухо сглотнув. — Ноги-руки на месте. Вроде цел.
— Вот и славно. С нервами как? — Его взгляд был проницательным. — Здесь не санаторий. В некоторых купе живых не осталось. Кто-то на последнем издыхании. Всем не помочь, увы. Но вот таких, — он кивнул в сторону белобрысого мальчишки лет пятнадцати, сидевшего в ступоре чуть правее и беззвучно шевелящего губами, — можно вытащить и попытаться привести в чувство.
— Принимай! — раздался резкий возглас из оконной рамы за спиной мужчины. Мы обернулись. Я и незнакомый мне тучный, лысеющий мужчина лет сорока в растянутом свитере подошли к окну. Изнутри еще трое мужчин, красные от натуги, выпихивали наружу паренька лет десяти-двенадцати, всего измазанного слезами, соплями и пылью. Он был в шоке, не сопротивлялся, не плакал, просто был податливым, почти инертным комочком. Схватив мальчишку под мышки, мы с грузным мужчиной синхронным движением вытянули его на «свежий» воздух. Ребенок, почувствовав под ногами опору, вдруг зашелся в истерическом, беззвучном плаче.
Наша импровизированная спасательная операция заняла, как показалось, целую вечность — на деле пару часов. За это время, обходя перевернутые и наклоненные вагоны, нам удалось вытащить еще пятерых «относительно целых»: двух женщин, подростка и двух мужчин. Слово «целых» было относительным — у всех были травмы, ушибы, переломы, шок. Но они могли двигаться. Им можно было помочь.
Большая же часть запертых в металлических коробках были либо уже мертвы, либо не подлежали транспортировке. Такой вердикт им почти всегда выставлял Григорий — тот самый грузный мужчина, с которым мы вытягивали первого пацана. Как выяснилось по ходу дела, он по профессии судмедэксперт. Его лицо, обычно, наверное, добродушное, теперь было каменной маской беспристрастности. Он заглядывал в купе, быстро, почти бегло осматривал тела, щупал пульс, проверял зрачки. И выносил приговор: «Не жилец. Массивная кровопотеря, несовместимые повреждения». Или просто: «Уже отошел». Он же оказывал последний акт милосердия тем из них, кто находился в сознании, но был обречен — тем, у кого были раздроблены таз или позвоночник, кто истекал кровью из перерезанных артерий. Он делал это быстро, профессионально и с ледяным спокойствием, используя длинное, тонкое шило из какого-то своего набора. Я помогал ему в этом кошмаре. Не медицински, а физически — иногда нужно было отодвинуть завал, подать инструмент, помочь перевернуть тело. Каждое такое «последнее дело» оставляло во рту вкус медной горечи, а в голове — пульсирующий вопрос «а правильно ли?».
Кто-то, не видевший этих глаз, полных невыносимой боли и мольбы, кто-то, не слышавший этих хрипящих, прерывистых стонов, сказал бы, что мы бессердечные убийцы, что этим людям нужна была помощь, а мы обрывали их жизни. А я, пройдя этот ад, скажу: по-настоящему бессердечно было бы оставить их умирать там, в темноте, корчась в страданиях часами, а может, и сутками. Многие действительно были не жильцами. Может, им и могли помочь, выходить в современных больницах, со скальпелями, аппаратами ИВЛ и донорской кровью. Но здесь, в этой рыжей пустыне, под белесым небом, такой роскоши не было. Было только шило и решение избавить от мучений. Это был не акт жестокости. Это был акт отчаяния и последней, уродливой гуманности.