Выбрать главу
ода, взяв за основу иудаизм (христианство, ислам, марксизм и т. д. до определенной степени сталкивали евреев с самими собой), я делал это, чтобы идентифицировать себя с ним в качестве нееврея. И если прибегнуть к этой абстракции, то можно сказать, что в таком же противоречии с самим собой находится и человеческий дух, он противостоит сам себе, а точнее, каждому из нас. Израиль — это концепция отрицания всего инстинктивного, его судьба — это судьба человека. За эту страну нас заставляет сражаться не ее необходимость, которая может быть обоснована с помощью любой диалектики (являющейся на самом деле софистикой), а смелость ее концепции: она делает для всех очевидной смелость человеческого существования. Тем самым Израиль является своего рода экспериментом нашего времени, одним из опаснейших испытаний. Этот эксперимент — проверка не только для евреев, но и для арабов, более того — для всех нас. Конечно, нам хотелось бы эксперимент попроще, не такой многозначный и не такой опасный, не эту попытку обосноваться на жительство среди бушующего потока, который, становясь все быстрей и быстрей, похоже, устремляется к бездне. То что происходит в Израиле, одновременно происходит со мной, с нами всеми. Это — его и наша возможность погибнуть в войне, также как и потерпеть поражение в мире. Возможность войны, как бы трудно ни было представить себе все ее ужасы, заключена в самом нашем времени, которое более легкомысленно, чем когда-либо, играет с опасностью и более, чем когда-либо, внушает опасения. И все же предположим, что желаемое осуществилось, наступил мир, в этом случае палестинцы были бы необходимы Израилю, чтобы этот мир не потерпел фиаско. Оставаясь закрытой структурой, Израиль превратился бы в собственный надгробный камень: ему нужен (и это необходимо всем нам) партнер, а его партнер нуждается в нем, подобно тому, как все мы нуждаемся в партнерах, а наши партнеры в нас. Случай с Израилем — это наш общий случай. А значит, проблема Израиля из разряда политических переходит в разряд общечеловеческих. Она переходит в разряд «моральных» проблем, поскольку мораль выступает в качестве одной из категорий бытия. Политика же, хоть и уходит своими корнями к категории бытия, все же сама по себе к ней не относится, она состоит в компромиссе, она так же мало согласуется с понятием морали, как и закон. Да и оба принципа, которыми руководствуется политика, свобода и справедливость, не соответствуют понятиям свободы и справедливости с точки зрения морали. Я намеренно употребляю это пользующееся дурной славой понятие, которое, строго говоря, не может быть применено повсеместно, а только в особых случаях, не в области объективного, а в сфере субъективного, а значит, не в политическом, а в аполитическом смысле: принятие этой точки зрения имеет для политики роковое значение; вера, рассматриваемая в качестве решения проблемы, подвергает сомнению решения, ею же и предлагаемые. При этом речь идет не об отрицании необходимости политики, а лишь об отрицании ее исключительности. Она необходима как форма, но мы не должны смешивать ее с содержанием, даже если содержание и форма являются взаимосвязанными. Мы не можем предугадать направления, в котором будет развиваться политика, мы боремся за ее демократическую форму, не исключено, что она станет коммунистической, — необходимая рабочая гипотеза ее дальнейшего развития; тем самым отрицать это глупо, разрушается политическая свобода, не внутренняя, уничтожение которой возможно лишь у отдельно взятого человека. Меня могут поставить к стенке, запереть в сумасшедший дом, или я могу стать жертвой теракта, как любой из нас, но в качестве импульса, возможности, которая появляется вновь и вновь, остается «моральная» свобода. Рассматривая ход истории подобным образом, я не принимаю во внимание лишь одного: враждебности по отношению к Израилю. Упрямство, я знаю, но через упрямство проявляет себя моя свобода. Меня может опровергнуть любой историк, тем более что я им и не являюсь, любой идеолог скажет с язвительной усмешкой: халтура, вот что я понимаю под словом «марксизм». Меня это не волнует, для меня очевидно лишь одно: еврейский народ в качестве народа, избранного Богом, является первым обобщающим понятием, которому смог подчиниться человек, первой попыткой примирения общего с частным. Я готов дискутировать дальше, исходя из этой основополагающей концепции. Я. Пораженный этим словом, я прихожу к неизбежному выводу: бесконечный мир собственного «я», мир субъективного, который нельзя изучить и исследовать до конца, мир, со всеми его безднами бессознательного, противостоящий представленному в виде концепций, определений, интеллектуальному миру сознательного, защищенному словно броней мощными системами логики, с его идеологиями, на первый взгляд соответствующими истине, с его формально верными картинами мира, внушающими уважение, непререкаемыми, — через этот мир прорывается субъективный мир свободы, возможно являющийся лишь иллюзией — почему бы и нет, свобода тоже доросла до этой иронии с юмором. Конечно, в основе существующего мира лежат причинно-следственные связи, и, чтобы ему соответствовать, мы создали свои картины мира, последней был марксизм: ведь, в конце концов, нам нужно найти обоснование того, почему здесь, на земле, так много крови, иначе может возникнуть подозрение, что это, в конечном счете, доставляет нам удовольствие. Каузально обусловленный мир, мир как всемирный суд, кто сомневается в возвышенном характере такого видения мира? Или может, есть другое, равное этому? Мир, представленный в виде рая, пугает нас, мы видим мир, полный овец, они сыты, стадо, пасущееся на лугу, жующее траву, которому больше ничего не надо; мы не видим себя в этом мире. Мы рисуем себе какой-то забавный мирок, мечтаем о вечном мире, о совершенном обществе всеобщего благоденствия, потому что не в состоянии выйти за рамки мышления, построенного по принципу друг-враг, как не можем отказаться и от субъектно-объектных отношений. В подземелье одной из багдадских тюрем я вижу Абу Ханифу и Анана бен Давида. Мы знаем, что халиф уже давным-давно забыл о них, какое ему дело до этих двух теологов. Ему хватает хлопот и с гаремом, особенно теперь, когда он становится все старше и старше, евнухи уже отпускают шуточки в его адрес, а главному визирю вообще вряд ли можно по-настоящему доверять; а так как главный визирь чувствует, что ему больше не верят, он, в свою очередь, тоже забывает об этих двух заключенных, полагая, что позаботиться об Анане бен Давиде и Абу Ханифе — задача администрации. Но администрация перегружена работой, тюрьма уже давно стала слишком маленькой с учетом происходящей политической неразберихи: восстания рабов, мятежи маздакских коммунистов, один гарем за другим переходит на их сторону, у них даже женщины общие. Начинается строительство новых тюрем, сначала по соседству со старой, с использованием ее внешней стены в качестве опорной стены для новых темниц, вырастает настоящий тюремный городок, над которым со временем начинает возвышаться второй, третий; лишенные всякого плана, и все же солидные, — один камень, взгроможденный на другой. Аль-Мансур уже давно умер, умер и его наследник аль-Махди и наследник наследника аль-Хади ибн аль-Махди, убить которого приказала его собственная мать, чтобы проложить дорогу к власти своему любимому сыну Гаруну аль-Рашиду ибн аль-Махди; потом умер и он, и его наследник, и так далее, все они ушли в вечность. Тюрьма же, в которой сидят друг против друга Абу Ханифа и Анан бен Давид, расположенная намного ниже всех остальных тюремных построек, возведенных и строящихся до сих пор над ней и возле нее — ведь восстание рабов-негров вынуждает халифа аль-Мутамида ибн аль-Мутаваккиля строить все новые тюрьмы, — это подземелье, площадью не более нескольких квадратных метров, находящееся в самом старом здании тюрьмы, уже давно забыто, а вместе с ним забыты и Абу Ханифа, и Анан бен Давид, хотя оба об этом еще ничего не знают, они все так же сидят в потемках друг против друга, почти в темноте, днем к ним неизвестно откуда сверху, пробиваясь через бесчисленное количество шахт, идущих вдоль и поперек, как это обычно случается при бесконечном строительстве, проникает слабый проблеск света, достаточный для того, чтобы они, наклонившись, могли различить черты лица друг друга. Но это их не огорчает, предмет, занимающий их, неисчерпаем, и, кажется, чем глубже они в него погружаются, тем необъятнее он становится. Их мысли заняты Богом во всем Его величии, по сравнению с которым все остальное становится незначительным: скудная еда, влажная шерсть крыс, уже давно сгрызших и Коран, и Тору, единственные две книги, которые аль-Мансур разрешил им читать в тюрьме; они не замечают, что эти священные богатства уже не принадлежат им. Еще когда эти твари лишь принимались за свою губительную работу, Абу Ханифа и Анан бен Давид только нежно проводили рукой по их шерсти. Уже давно превратился в Коран Абу Ханифа, а Анан бен Давид — в Тору, и если еврей цитирует какое-то место из Торы, то араб приводит суру из Корана, соответствующую тому же месту из Торы. Обе книги таинственным образом будто дополняют друг друга; и пусть они не совпадают дословно, они все же согласуются между собой. Оба заключенных испытывают полное умиротворение, но, будучи погруженными в божес