н делает небольшие глотки, смотрит в пустоту своими большими глазами и никогда даже не качнет головой в знак благодарности. Наверное, поглупел, страдает старческим слабоумием. И ему все равно, что о нем думают, все равно, где он находится, его не трогают ни погромы, ни преследования, он настолько стар, что не интересует никого из врагов его народа; великий инквизитор был последним человеком, обратившим на него внимание. Следы Анана бен Давида уже давно затерялись в Восточной Европе; многие годы он топит зимой печь в школе великого Магида из Межерича — наверное, это одно из хасидских преданий; где же он проводит лето, сказать не может никто. Наконец, во время Второй мировой войны какой-то нацистский врач замечает его в длинной веренице голых евреев, двигающихся в направлении одной из газовых камер Освенцима; он хочет провести на маленьком старце какие-то эксперименты, пытается заморозить его, пять, десять, пятнадцать часов при температуре минус сто, две недели, два месяца, еврей все еще жив, думает о чем-то, все время где-то витает; врач сдается. Отсылать его обратно ему не хочется, он оставляет его в покое, время от времени приказывает ему прибраться в лаборатории. И вдруг еврей исчезает, да и нацист уже позабыл о нем. Столетия идут, а для Анана бен Давида столетия, проведенные им вместе с Абу Ханифой в тюрьме, в этом убогом подземелье в Багдаде, становятся все более значимыми, более существенными, яркими. Он уже давно забыл Абу Ханифу и полагает, что в темнице, в которую его приказал бросить аль-Мансур (его имени он тоже уже не помнит), был один, и все же ему кажется, что в течение всех этих бесконечных лет он говорил с Яхве, и не просто говорил, а чувствовал его дыхание и даже видел его бесконечный образ, а потому эта жалкая дыра, в которую он был заточен, кажется ему чем-то большим, чем сама Земля обетованная, и все его мысли, подобно сфокусированному свету, сконцентрированы на этом месте, его переполняет страстное желание вернуться туда, назад, в это святое место, и жив он только потому, что в нем живет это страстное желание вернуться назад, и ничего больше, при этом он, правда, уже давно позабыл, где, собственно, находится это святое место, как позабыл он и Абу Ханифу; тот же все еще сидит в своем подземелье, еле живой, от падающих на него капель воды он превратился в своего рода сталагмит и точно так же уже много столетий назад позабыл об Анане бен Давиде, а старый сабеянин позабыл об Абу Ханифе — он приходил все реже и, наконец, перестал приходить вовсе. Может быть, его убил одноглазый ржавый идол, упав со стены. Однако миска Абу Ханифы все-таки не пустует, крысы, единственные живые существа, разбирающиеся во всех этих тюремных надстройках и перестройках, притаскивают ему сюда то малое, что ему необходимо. Жизнь их коротка, но забота о позабытом заключенном передается из поколения в поколение, он друг для бессчетного количества крысиных поколений, когда-то он делил с ними свою еду, и теперь они делятся с ним своей. А он воспринимает такую их службу как нечто само собой разумеющееся, изредка проводит он рукой по их шерсти, и по мере того, как он окаменевает, это случается все реже и реже, его мысли уже где-то в другом месте: ему тоже кажется, что в течение столетий он говорил с Аллахом, один в этой темнице, и убогое подземелье, в котором он сидит, скорчившись, уже давно перестало быть для него подземельем. Он уже давно забыл халифа, иногда он пытается вспомнить его имя; смехотворное разногласие во мнениях, приведшее его в тюрьму, — он больше не знает, что послужило предметом спора; он не отдает себе отчета в том, что он уже, собственно, давным-давно может покинуть тюрьму и что никто не помешает ему в этом. Все, чем он живет, это уверенность в том, что он находится в священном месте, слабо освещенном — грубо отесанные камни, слабо светятся в темноте, — но освященном Тем, кто говорил с ним, самим Аллахом; и все, что держит его в этой жизни, — это стоящая перед ним задача, непреклонно охранять это место как собственное имущество, переданное ему Аллахом. И вот Абу Ханифа ждет того часа, когда Аллах по своей милости снова заговорит с ним, когда он снова почувствует Его дыхание и увидит Его беспредельный образ. Он ждет этого момента с той страстью, на которую только способно его сердце, со всей пылкостью своего духа, и это мгновение наступает, даже если не совсем так, как он предполагал: в результате своих странствий Анан бен Давид попадает в Стамбул, совершенно случайно, он и сам не догадывается, что находится в Стамбуле. В течение нескольких недель он стоит у какой-то старой синагоги, уже почти слившись со стеной, такой же серый и обветренный, как и ее камни, пока в конце концов на него не натыкается какой-то пьяный швейцарец, скульптор, который, когда бывает трезв, сваривает воедино огромные железные приборы и блоки. Швейцарец пристально смотрит на маленького, старого как мир, гномоподобного еврея, взваливает его на свои могучие плечи и тащит в проржавевший, залатанный «фольксваген». Оказывается, в Стамбуле швейцарец еще не был по-настоящему пьян, а лишь слегка подвыпил, дальше в Анатолии от станции к станции он все больше набирается, очевидно, пытается провести в своем микроавтобусе контрабандное виски, чтобы заработать денег на свою железную пластику, очевидно, в мастерстве ему не откажешь, при этом уменьшающееся количество виски внушает опасение, а вместе с ним уменьшается и выручка: на всех пограничных и полицейских постах, при любой проверке он великодушно показывает виски, и начинается нескончаемый праздник, в результате чего пограничные и полицейские посты оказываются еще пьянее самого швейцарца. Анан бен Давид, как всегда безмолвно покачивающий головой, служит подтверждением того, что Коран не запрещает виски; для этого-то швейцарец и взял его с собой полагая, что сие древнее создание — мусульманин, в то время как Анан бен Давид, погруженный в Яхве и ожидающий новой встречи с Ним, не видит никакой взаимосвязи. Но в Багдаде — сам Анан бен Давид и понятия не имеет, что находится в Багдаде, он думает, что он где-то в Аргентине или во Владивостоке, так сильно смешались в нем после столетних скитаний континенты и воспоминания, — итак, в Багдаде швейцарец налетает на островок безопасности. Разогнавшись до ста двадцати там, где разрешено не больше шестидесяти, — островок безопасности, дорожная полиция, скульптор, микроавтобус горит синим пламенем от бензина и виски, все взрывается, желтым столбом дыма поднимается к небу old smuggler