Несколько секунд, щелчок в наушниках — и короткая фраза:
— Двести двадцать первый не отвечает.
— А вы его поэнергичнее запросите.
— Он уже на третий запрос не отвечает.
— Сделайте четвертый.
— Сейчас.
Длительная пауза, и с высоты, приглушенный расстоянием, врывается искаженный помехами голос:
— Иду на заданной высоте. Я — двести двадцать первый. Я — двести двадцать первый. Стал двигатель. Пытаюсь запустить.
Баталов, любовавшийся красками ночного аэродрома, медленно повернулся в сторону руководителя полетов. На своем веку он пережил десятки аварийных ситуаций. У него был свой метод общения с летчиками, попавшими в беду. Прежде всего он не сразу вмешивался в их действия. Получив с борта тревожное сообщение, он давал летчику время для самостоятельной оценки создавшегося положения. Если же аварийная обстановка усложнялась, он брал микрофон и говорил коротко, сжато. Сильным пилотам только подсказывал. На молодых и малоопытных летчиков^ в чьих волевых качествах сомневался, кричал и даже грозил суровыми взысканиями. И это тоже давало свои плоды. Генеральский бас выводил таких из шокового состояния, возвращал к суровой действительности. И растерявшийся начинал верить в свои силы, в нем как бы пробуждалось второе дыхание. Его голос звучал по радио уже гораздо тверже. Убедившись, что попавший в беду вышел из панического состояния, Баталов становился совсем другим. В его голосе утихали грозные ноты, и, вместо обещаний «взгреть», «загнать за Можай», послать туда, куда даже бесшабашный Макар телят не гонял, генерал подсказывал самым что ни на есть ласковым голосом: «Милок, ты ручку на себя резко не рви, ты ею плавно, плавно, а педалями и того нежнее. Она выйдет из неуправляемого разворота, вот увидишь, выйдет, родной». И она действительно выходила, эта попавшая в беду машина, и позднее многое переживший летчик с преувеличенной лихостью говорил своий дружкам: «Ну и батя у нас, с таким до ста лет пролетаешь и не соскучишься. У меня мурашки по спине, а он как гаркнет: «В трибунал отправлю, если зевать будешь! У кого голова на плечах — у тебя или у самолета? Кто кем командует?» Его, по-моему, даже машина испугалась и легонько, легонько вышла из штопора».
«У двести двадцать первого еще большой запас высоты, еще есть время побарахтаться», — подумал спокойно Баталов и стал выжидать. , Снова захлебнулся динамик искаженным голосом:
— Я — двести двадцать первый. Турбина не запускается.
— Пусть пока сам выкручивается, — буркнул Баталов и не заметил, что руководитель полетов и Клепиков словно по команде отвели глаза. Томительная пауза повисла на командном пункте, пока не разрядилась новой фразой из динамика:
— Говорит двести двадцать первый. Запустить двигатель не могу. Предпринимаю новую попытку. Жду указаний.
— Кто там у вас двести двадцать первый? — мрачно спросил Баталов. Руководитель полетов отвернулся, а Клепиков стал водить, зачем-то вверх и вниз «молнию» на своей летной курточке.
— Вы что, оглохли? — рассердился Антон Федосеевич. — Или фамилии своих летчиков позабывали? Я спрашиваю, кто двести двадцать первый?
Клепиков поднял на него выцветшие глаза.
— Двести двадцать первый — это лейтенант Баталов. Ваш сын, товарищ командующий.
Он произнес это тихо, а генералу показалось, будто фразу эту повторила целая сотня динамиков,, «Проклятый склеротик, — выругал он себя. — Как же ты не обратил внимания на блуждающие глаза руководителя полетов и окаменевшее лицо Клепикова». Где-то глубокоглубоко под летним светлым кителем шевельнулась острая боль. «Только бы не это, — пронеслось у него в сознании, — только бы не на глазах у подчиненных».
В трудные минуты Антон Федосеевич умел быстро брать себя в руки. Комок разрастался, теснил грудь,, колол. Левая рука немела, становилась бессильной. В таких случаях врачи рекомендовали лежать на спине и пить лекарства, предписанные ими. «Это ерунда, — подумал Баталов, — выдержу и стоя. Лишь бы они не заметили, что у меня перед глазами все кружится». Мысли оцепенели, и вдруг одна из них прорвалась, оттеснив все другие. «Аркашка, сын!» — пронеслось в голове. Только сейчас дошла до него страшная реальность случившегося. Там, уже не на такой большой высоте от земли, его родной сын, в сущности, еще очень неопытный летчик, вел борьбу за жизнь самолета и за свою юную жизнь. И эта борьба была смертельной. Правда, погибнуть могла только одна машина,а он, ее пилотировавший, еще имел возможность воспользоваться катапультным устройством.
— Запросите, что там делается сейчас, — хрипло сказал Антон Федосеевич Клепикову. Спазма уже прошла, и он полностью овладел собой. Он снова был командующим, генералом, летчиком, грубоватым волевым человеком, каким был всю жизнь, и в особенности в те минуты, когда приходилось решать самое трудное и опасное. Клепиков даже удивился, каким внешне равнодушным голосом произнес Антон Федосеевич эти слова. Мелкие капельки пота покрыли лицо командующего. Он достал из кармана платок, медленно его развернул, стер их. Мучительно продолжал оценивать обстановку. Он знал,что должен делать сейчас его сын: на этом самолете летчик, попавший в подобное положение, мог продолжать попытки запустить двигатель до высоты в две тысячи метров и лишь на этой высоте катапультироваться. Но он не знал, а вернее, не был убежден в другой: по силам ли это Аркадию? Справится ли тогда его сын? В сущности, он же еще цыпленок. Слишком велика доля риска. Ожил динамик, и сквозь глухой треск помех донесся с гибнущего самолета голос сына, голос последнего родного ему на этой большой земле человека: