— Слушай, у тебя есть хоть что-нибудь святое? — остывая, уже жалея о сказанном, холодно спросил Томилин.
— Есть, — сказал Кучеров серьезно. — Моя математика. Она не обманывает. Хотя я с ее помощью пока могу доказать почти все, что сочту нужным. Сейчас я считаю нужным и без математики тебе заявить, что ты слюнтяй. Тебя никто не заставляет думать и работать в одиночку. Ты достиг того положения, когда за тебя должны работать и думать другие. Ты говоришь, что рядом с тобой появились зубастые, юные горлопаны? Прекрасно! Объяви, что каждый из них может выдвигать самые безумные предложения и идеи! Выслушивай их — в ворохе плевел непременно найдется хотя бы одно зерно! Бери его и лелей! Расти! Разбей молодых специалистов, как это сейчас модно, на отдельные бригады. Они, как юные петушки, будут конкурентно поклевывать друг друга! И им будет не до тебя… Но ты, Юлий Викторович, останешься хозяином этого курятника! Верховным судией! Вот и суди!
Юлий Викторович долго, морщась, смотрел за окно. Во тьме медленно падал снег. Профессор Кучеров пошевелил тростью обрывки бумаги под письменным столом, поворочался в кресле и сказал:
— А эти следы своего добровольного сумасшествия сожги!
Встал, захлопотал у спиртовки, собираясь заваривать крепчайший кофе. Томилин смотрел на него, сузив глаза, заботы профессора Кучерова были ему понятны, как никому. Заявился, заботливый как нянька, принес в кулечке зерна отличнейшего «мокко», в портфеле ручную мельницу, хлопочет, суетится, пытается взбодрить. А дело проще пареной репы — прибежал узнавать, как дела. Боится потерять профессор Кучеров свою последнюю опору, своего благодетеля. Рухнет Томилин — кому будет нужен осмеянный всей инженерной Москвой самый яростный «пенек»?
И снова рождалась, ныла, мешала думать отчаянная лихорадочная тревога: что же завтра? Чем ответить на нетерпеливые ожидания тех, кто поглядывает изучающе со стороны и ждет, что породит, чем удивит авиацию именитый инженер, «мыслитель» и «творец», некто Томилин?
3
В индустриальную эпоху Нижние Селезни перешли на рассвете шестого января тысяча девятьсот двадцать восьмого года, хотя жители их еще и не догадывались об этом.
О начале эпохи первыми возвестили селезневские собаки. Человеческое ухо еще не улавливало ее приближения, тем более что поселок спал сладким предутренним сном, когда от двора к двору по всему берегу покатился такой яростный и хриплый брех, лай и вой, что Маняша вскинулась с постели и испуганно уставилась в морозную мглу.
Учуяли селезневские дворняжки чужие, машинные запахи и чутким собачьим слухом различили первые смутные звуки, которые были предвестником конца их безмятежной жизни, когда можно было до полдня валяться в пыли посередине единственной селезневской улицы.
Изумленные селезневцы засвечивали каганцы и лампы, выскакивали из изб, ошалело вслушивались. Со стороны закованной во льды Волги, снизу, накатывался гул моторов, лязг гусениц, доносилось заливистое ржанье лошадей. С высокого берега было видно, что по льду движется длинная цепочка бело-желтых электрических огней, качающихся на застругах, как на волнах.
Потом из этой же мглы на берег по съезду к бревенчатой пристани, светя фарами, стали выползать черные гусеничные трактора с фанерными будками-кабинами. Трактора тащили огромные металлические сани-волокуши, на которых громоздился груз, закрытый плотно зашнурованными зелеными брезентами.
Впереди шел на лыжах военный в длинной шинели, буденовке и башлыке, светил под ноги фонариком. Иней от дыхания запушил башлык, лицо было молодое, горячее и красное от ходьбы. За ним из мглы, как из мешка бездонного, начали вываливаться пароконные сани. В них сидело множество красноармейцев. Перед подъемом они спрыгивали с саней, быстро строились в колонну по двое, перекликались. Ездовые на санях легко взлетали на подъем.
Глазастая Настька Шерстобитова первая разглядела на рукаве у командира нашивку и, лукаво подмигивая, спросила:
— А вы кто?
— Образцовый саперный батальон, инженерные войска! — козырнул тот. И тут же парировал: — А таких, как вы, тут, гражданочка, много?