Вот насчет героя детской книги у Ильи иногда проскальзывали сомнения. Наткнулся он как-то в Интернете (девяносто восемь процентов информации Илья получал из сети, оставшиеся два процента – от коллег и начальства) на статью, в которой говорилось, что шведы были удивлены, когда узнали, что в России из героев Астрид Линдгрен больше всего любят Карлсона. На родине писательницы предпочитают Пеппи Длинныйчулок, маленького сыщика Калле Блюмквиста, Эмиля из Леннеберги. А Карлсон… Карлсон там считается неоднозначным персонажем. Этот современный летающий гоблин любит шутить, но шутки у него часто злобноватые. Переводчица, прославившая Карлсона по-русски, намеренно кое-что сгладила, а кое-что подсократила. Поэтому Карлсон в России так любим детворой. Истинный его облик в этом довольно-таки идеализированном милашке брезжит слабо…
Так вот насчет сомнений! После той статьи креативщик начал внимательнее присматриваться к генеральному директору. И обнаружил немало примечательного. Порой ему казалось (или СОВСЕМ НЕ казалось), что сквозь русского Карлсона, каким представлялся окружающим Кирилл Легейдо, просвечивал Карлсон шведский – неоднозначный и злобненький. Легейдо нередко обижал людей. Причем обижал так, что они даже пожаловаться не могли, а если пожалуешься, предстанешь перед всеми болваном, лишенным чувства юмора. Взять хотя бы эти шаржи. В одно прекрасное утро Легейдо волевым решением просто приказал всем представительным лицам агентства позировать перед художником, хотели они того или нет, после чего результаты художнической деятельности были немедленно вывешены на стену в креативном отделе. Не всем объектам шаржей они понравились. Вот арт-директор, например, не слишком полюбил свою огражденную рамочкой полноту – тем более что на шарже он как-то утрированно выпячивает брюхо. А Савельев – просто какой-то сморчок, головастик в очках. Все узнаваемо, все очень метко подмечено – и именно потому способно ранить. Но никто не протестовал. Ни один человек не попросил переделать или снять свою картинку. И не потому, что Легейдо стал бы его за это зажимать: Кирилл всегда был очень демократичен, отзывчив к новым предложениям. Просто он создал в агентстве такую атмосферу, в которой человек, возмутившийся по поводу шаржа, рисковал превратиться в посмешище. А смех – не менее сильное оружие, чем страх. Правда, менее сильное, чем любовь… По крайней мере, так утверждают знающие люди в Интернете. Илья пока что на любовь смотрел скептически.
Любили ли Кирилла Легейдо его сотрудники? Если бы незадолго до смерти провели в «Гаррисон Райт» опрос, все сказали бы единодушное «да». А как там было на самом деле, кто теперь установит? Единодушие – хороший фактор, когда речь идет о коллективе. А кто знает, что творится в каждой отдельной человеческой душе? Даже если, с общей точки зрения, сотрудники обязаны были любить Легейдо за то, что он сделал агентство процветающим, у каждого могли быть какие-то личные причины для недовольства Кириллом как человеком.
Илья Синцов многое бы отдал за информацию, почему Кирилл Легейдо навевал на креадира Таню такую грусть. Или – совсем не грусть? То, что представляется грустью чужим глазам, для самой Тани могло быть радостью. Почему сейчас, когда она шла по коридору в сторону комнаты отдыха, так вздрагивали ее плечи? И лицо, он успел заметить, раскраснелось. Неужели известие о смерти генерального директора заставляет плакать креадира? Нет, причина тут не в депрессии, Илья зуб дает. А в чем? Если бы знать!
…После всего этого невыносимого дня, после массы хлопот, связанных со смертью Кирилла, Таня Ермилова была уверена, что ей не удастся заснуть, и на всякий случай положила на тумбочку возле кровати, прямо под ночником, маленькую розовую таблетку. Тем не менее глухой, без сновидений, сон стиснул ее в своих вязких объятиях, едва Танина коротко стриженная голова прикоснулась к подушке. Однако среди ночи креативный директор рекламного агентства «Гаррисон Райт» проснулась и некоторое время лежала, напряженно прислушиваясь к частым ударам своего сердца. Было чувство, будто кто-то ее разбудил… будто кто-то, тронув ее, беззащитную, спящую, за плечо, отступил от кровати, но не ушел. И сейчас он стоит в опасной близости… скрывается в темноте… может быть, вон там, возле торшера, сливаясь с его узкой тенью… Чувство, с логической точки зрения не выдерживающее никакой критики, но иррационально-сильное. Стук сердца панически нарастал.
«Ну чего ты, чего ты, глупая? Кто может находиться в твоем доме, кроме тебя?»
Это верно: никто не может. Некому! Таня привыкла жить одна. Из родительского дома, прочного, надежного и консервативного, Таня сбежала в двадцать два года. И правильно сделала: страшно представить, как стучал бы сейчас на нее кулаком по столу отец, свято уверенный, что все рекламщики – бездельники и проходимцы; как поедом ела бы мать, внушая, что если у тридцатилетней женщины нет мужа и детей, это означает позор и полное нравственное падение… Да пошли вы все! «Да пошли вы все!» – кричала Таня не своим родителям (с которыми виделась регулярно раз в три месяца и разговаривала вежливо, стараясь придерживаться нейтральных тем), а какому-то безликому большинству, аморфной толпе, с которой она ни разу впрямую не сталкивалась, но кожей чувствовала, что эта масса реально существует и поджидает только удобного случая, чтобы поглотить и переварить Танино «Я». Да пошли вы все, Таня не хочет быть женщиной! Если женщина в вашем представлении – это вьючное животное, предназначенное для того, чтобы непрерывно возиться с детьми, облизывать мужа-хама только потому, что он – как же! – мужчина, зарабатывает гроши на работе, которая требует не творческого начала, а монотонной исполнительности… в таком случае, пардон, Таня предпочитала не быть этим вечно страдающим существом. Лучше она будет, как сейчас, своим в доску парнем. Активным, насмешливым, талантливым, пробивным. А мужчины в доме нет, так что же! Проживет и одна, не станет вешаться!