Раздав всем троим инструменты и, предупредив о пагубном влиянии шарманки, я снова начала:
— Меня не любит дед, не любит ма-а-ать…
Здесь одна из девочек начинала яростно крутить шарманку, а Ленка один раз ударяла в бубен.
— За то, что дочь их стала ворова-а-ать…
Тут вступала вторая девочка, с барабаном. Она громко била в барабан, обозначив этим трагический момент моего морального падения, как она сама объяснила, и при этом тоненько подпевала «Воровка Лида, воровка Лида…»
— Они все говорят, что я — позор семьи-и-и…
Снова жуткий звук шарманки, и погребальный удар в бубен.
— Мне больно это знать, как не поймут они!!! — тут я прям-таки заорала, и взмахнула рукой, чтобы обозначить бумс и дыдыщ.
По моему знаку одна из девочек стала крутить ручку шарманки с утроенной скоростью, Ленка затрясла бубном и завыла, а девочка с барабаном затряслась, и закричала:
— ВЕДЬ Я ВОРУЮ, ПОТОМУ ЧТО НЕ ЖРАЛА НЕДЕЛЮ-Ю-Ю-Ю-Ю!!!
— Дура ты! — В сердцах выругалась я, и ударила девочку по голове молоточком от металлофона. — Ты в бумажку со словами смотришь вообще?! Вот манда, такую песню испортила!
Слово «манда» я выучила в лагере, и уже получила за него пиздюлей от папы. Значит, хорошее было слово. Нужное. Правильное.
Девочка, получив молоточком, затряслась, схватила бумажку, близоруко тыкнулась в неё носом, и заорала ещё громче:
— ВЕДЬ ВОРОВАТЬ ЗАСТАВИЛ МЕНЯ ГОЛО-О-ОД!!!
Ленка неуверенно стукнула один раз в бубен, и посмотрела на меня.
— Всё. Отперделись вы, девки. — Я прищурила глаз, и окинула тяжёлым взглядом свою рок-группу.
— И что теперь с нами будет? — Тихо спросила девочка с барабаном.
— Ничего хорошего. — Успокоила я её. — Музыкантами вам никогда не стать. Тут талант нужен особый. Кто не познал голода и лагерной жизни — тот никогда не станет талантливым музыкантом. Всё. Я ухожу.
С этими словами я забрала свой металлофон, воткнула за каждое ухо по молоточку, и с пафосом хлопнула дверью.
Дома я ещё несколько раз тихо спела свою песню, избегая бумса и дыдыща, чтоб мама не спалила, а через два часа к нам пришла Ленкина мать. Потрясая бумажкой, на которой был написан текст моей песни, Ленкина мама громко кричала, что по мне плачет тюрьма и каторга, что она запрещает Ленке дружить со мной, и что одну из девочек, которых я в грубой форме принуждала сегодня к извращениям, увезли сегодня в больницу с нервным срывом. Выпалив это на одном дыхании, Ленкина мама потребовала выдать меня властям. То есть, ей. И ещё потребовала, чтобы меня немедленно и при ней жестоко избили, изуродовали, и сунули мне в жопу мой металлофон, которым я покалечила психику её дочери.
Я подумала, что настал час моей смерти.
За дверью послышались тяжёлые шаги. Я зажмурилась и инстинктивно сжала сфинктер ануса. Дверь распахнулась, и послышался голос папы:
— Ну что, республика ШКИД, воровать заставил тебя голод?
— Я больше не буду… — Заревела я, рассчитывая облегчить свою смерть хотя бы исключив пункт засовывания металлофона в свою жопу. — Я больше никогда-а-а-а-а…
— Не ной. — Хлопнул меня по плечу папа. — Воровать не надо, если не умеешь как следует, а за песню спасибо. Я очень ржал.
— Тётя Света хочет меня убить… — Я заплакала ещё горше. — Я сама слышала…
— Тётя Света щас пойдёт на… Домой в общем. — Ответил папа. — И мама пойдёт туда же, прям за тётей Светой, если полезет тебя наказывать. А что касается тебя — то не ожидал, что у тебя всё-таки есть талант. Триста рублей потрачены не зря. Ну-ка, спой мне эту песню.
Я несмело достала металлофон, и тихо, запинаясь, спела папе песню о тяжелой воровской доле.
Папа долго смеялся, а потом принёс гитару и запел:
— Плыл корабль, своим названьем гордый, океан стараясь превозмочь.
В трюме, добрыми качая мордами, лошади стояли день и ночь…
В комнату вошла мама, и открыла рот, чтобы что-то сказать, но ничего не сказала. За спиной у неё замерла тётя Света, и они обе стояли, и молча слушали, как мы с папой поём:
…Так закончилась моя музыкальная карьера. Я никогда в жизни не написала больше ни одной песни, и в моей голове больше никогда не звучала незнакомая музыка. Видимо, мама сильно стукнула меня выбивалкой.