Выбрать главу

Я ощущал когтистую тяжелую лапу на моем загривке, чуял смердящее утробное дыхание, слышал над ухом клацанье корявых зубов.

Тут крокодил говорил:

– Верну, если угадаешь, исполню ли я твою просьбу или нет.

Мать отвечала:

– Не исполнишь.

Крокодил:

– Теперь ни в коем случае я не должен отдавать тебе ребенка. Если твой ответ верен, то ты не получишь его по собственным словам, если же неверен, то ты не получишь его по уговору, – чудовище собиралось уже заглотить меня.

Дальше происходило чудо. Египтянка торжествующе заявляла:

– Если мои слова верны, ты должен отдать ребенка мне по условию, если же нет, то ты отдашь мне моего ребенка.

Челюсти разжимались, и я оказывался спасен.

Что-то не спится. Все вспоминаю отца, нашу квартиру, маму.

Вот он за солнечным завтраком ловко, с хрустом, отсекает яйцу всмятку пустую голову. Вот в актовом зале на выпускном экзамене торжественно вскрывает конверт с темами для сочинения, а ножницы вдруг выпрыгивают у него из рук и прыгают, лязгая, по паркету. Вот он играет на мамином дне рождения на рояле, и к Шопену примешивается легкая кастаньетная дробь – у отца были длинные, холеные ногти. А это мама – проверяет, заплетая на ночь свою тоненькую косичку, выучил ли я заданный урок. Перед уходом в театр целует меня, и сережка остается в моей кроватке.

Они совершенно не подходили друг другу, отец – весь в иголках и педант, она – забываха и растрепа. Ее пальцы вечно были в пятнах от химикатов. Мама преподавала химию, ничего в ней не понимая. Предмет свой не любила совершенно, но больше всего боялась это показать. Опыты у нее постоянно не удавались. А если что-то все же получалось, и белое превращалось в красное, огонь в воду, а камень в стружку – удивлялась превращениям не меньше других. За опытами всегда бормотала, будто молилась химическим богам, жившим в вытяжном шкафу.

Она могла пройти по актовому залу в перепачканном мелом жакете. Из-под юбки мог сверкать, как клинок, край белья. Отца ее неряшливость бесила, но он никогда не повышал голоса, разве что выдавал какой-нибудь недоступный мне силлогизм, но очевидно хорошо понятный маме, потому что после этого они могли не разговаривать друг с другом днями.

На обеденном столе, серванте, на каждом стуле, на моей кроватке темнели в укромных местах бляхи с инвентарными номерами. Даже картины на стене были казенными. Отец, по-моему, и не хотел иметь ничего своего. Он был легкий и будто боялся вещей.

Когда я сильно надоедал ему, он брал какую-нибудь книгу потолще с полки и говорил:

– На, Сашенька, полистай картинки!

На картинках были изображены какие-то странные люди в передниках с головами шакалов и крокодилов. Картинок было мало, но то, что в толстой взрослой книге было написано, увлекало гораздо сильнее, чем какие-нибудь Каштанки. Я принимался читать и никак не мог оторваться, хотя многое было просто недоступно моему детскому разумению. Меня смущало, например, не то обстоятельство, что Осирис был женат на своей сестре, но упоминание, что он вступил с нею в брак еще до рождения. Было непонятно, как это перо на весах может перевесить сердце, или что значит зачать от мертвого, и вообще, что такое фаллос. Хотя, с другой стороны, многое казалось чем-то родным: когда Осириса бросали в сундуке в воды Нила, это живо напоминало «туча по небу идет, бочка по морю плывет», феникс сверкал перьями не хуже жар-птицы, а саркофаги с мумией внутри вкладывались один в другой, как матрешки.

Я снова приставал к отцу:

– Значит, после смерти каждый становится Осирисом?

Он проверял тетрадки за столом и кивал мне головой:

– Да.

Я не унимался:

– И Пушкин Осирис?

Он снова кивал:

– И Пушкин. Не мешай.

Остановиться я не мог:

– И ты Осирис?

Отец откладывал перо, смотрел на меня и улыбался:

– Нет, я ведь еще не умер.

– А когда ты умрешь?

Он смеялся. И вдруг говорил зловещим шепотом:

– А где вчерашняя газета?

И тогда наступали счастливейшие минуты. Мы сворачивали из старых газет дубинки и начинали колошматить друг друга, гоняясь по комнатам.

А ведь я уже старше тебя, мой водохлеб. Где ты?

Он всегда пил только одну чистую воду из графина, стоявшего на обеденном столе. Отец говорил:

– Человек на 80 процентов состоит из воды, а не из чая с лимоном или кофе со сливками.

Ну вот, хотел набросать черновик curriculum vitae, а получилось что-то a la Карл Иваныч.

Принимаю. Входит девочка, робко, бочком, испуганная, глаза на мокром месте, нос красный, распухший.

– Что же вы там встали? Смелее, смелее, проходите, присаживайтесь.

Села на краешек.

Взглянул на визитную карточку.

– Значит, это вы, мадмуазель, и есть Лунин Павел Петрович?

Смутилась еще больше, вскочила.

– Это мой отец, мы с ним выступаем вместе. Но все это недоразумение, папа ни в чем не виноват! Это какая-то ошибка!

Насилу усадил:

– Да успокойтесь вы, ради Бога!

Сморкается, шмыгает носом, вот-вот разревется.

– Вы даже не можете себе представить, как все это ужасно!

– Милая моя, – отвечаю, – уверяю вас, я легко могу себе представить все на свете. Ну, рассказывайте, посмотрим, чем я могу вам помочь.

– Мой отец… Он… Его…

Вот и рыдания. Лицо прячет в платке, плечики дрожат, оттопыренные уши полыхают.

– Да прекратите вы, наконец! Как вас зовут? Выпейте воды!

Шепчет чуть слышно:

– Аня…

– Вот видите, и у меня дочка Аня, Анечка. В два раза вас меньше, а так не плачет!

Сначала отказывалась, потом выдула целый стакан.

Смотрю, как она пьет, как, извинившись, встает, подходит к зеркалу, чтобы привести себя в порядок, как пудрит по-взрослому нос, как проступает сквозь облегающее платьице резинка пояса для чулок. И знаю наперед все, что скажет. Умоляю, скажет, спасите моего ни в чем не повинного отца, убившего третьего дни при невыясненных обстоятельствах под гудок далекого курьерского до сих пор не опознанное тело, небось, читали в газетах, везде про это пишут. Да-да, конечно, читал, еду позавчера на дачу полуденным сентябрьским поездом, солнце прошибает вагон насквозь, а вдоль насыпи тополя, и вот газета то вспыхнет, то погаснет, не «Волжский вестник», а морской семафор: точка-тире, точка-тире. Глаза болят.

– Следствие, насколько мне известно, Анна Павловна, не располагает какими-либо серьезными уликами против вашего отца. Все так неопределенно, запутанно. Неизвестно, ни кто явился жертвой, ни мотивы преступления. На догадках нельзя построить серьезного обвинения, потому и мерой пресечения господину Лунину избрана лишь подписка о невыезде.

– Поймите, это удивительный человек, он совершенно не способен на такое!

– О, милая девочка, вы даже не знаете, на что способны эти удивительные люди! Впрочем, простите. Я лично глубоко убежден в полной невиновности вашего отца. Разумеется, это всего лишь огорчительное недоразумение. Уверен, что в ближайшее время обстоятельства этого неприятного дела вполне следствием прояснятся и полиции придется принести вам извинения. Если же дело, паче чаяния, все-таки доберется до суда, что ж, благодарен за доверие, которое вы мне оказываете. Не сомневайтесь в моей поддержке. Дело абсолютно выигрышное. Я сделаю все, чтобы Павла Петровича оправдали. Кстати, а что же он сам не пришел?

Вроде успокоилась, радостно кивала головкой, а тут опять встрепенулась, испуганно пролепетала:

– Он плохо себя чувствует. Он болен. У него температура.

– Что ж, передайте ему в таком случае мои искренние пожелания скорейшего выздоровления.

Вскочила, растерянно зарделась.

– Деточка, что еще?

Протягивает конвертик.

– Что это?

– Здесь пятьдесят рублей. У нас больше нет.

– Спрячьте!

Сует конверт мне на стол под бумаги.

– Что вы делаете? Заберите немедленно деньги!

Испуганно мотает головой.

Взял конверт и засунул ей в сумочку.

– Возьмите хоть контрамарки! – встрепенулась. – Приходите с дочкой, мы выступаем в театре Зимина. Вам очень понравится.

– Забавно. И когда же?

– Да хоть сегодня вечером.

– Позвольте, но ведь ваш отец болен.

– Вы не понимаете, он артист. Он не может не выйти на сцену, когда выход уже объявлен!

Шмыгающая носом Аня, тебе кажется, что этот человек, к которому ты пришла, большой, сильный, благородный. На его речи ходит по билетам публика. Волжская знаменитость, к которой обращаются за помощью, когда в семью приходит горе. Последняя надежда. А он, может, обгрызенного твоего мизинца даже не стоит.

Завтра:

К зубному.

Сфотографироваться.