18 июля 1951 г.
Здесь стоял длинный стол, за которым в летние месяцы, то есть с начала мая до середины сентября старого стиля, пили чай, завтракали, обедали. В особенно жаркие дни обедали в саду, сразу у террасы, под огромным деревом. Каким? Кажется, под ивой. Буду в Москве, спрошу у Наташи. Дерево было такое развесистое, что вся соловьевская семья и с гостями размещалась в тени его ветвей. Особенно одна ветка была могучей — она тянулась над всем столом высоко и широко. Вот я сижу за соловьевским столом под деревом и гляжу на забор, за которым виднеется основной, главный сад. Это забор прозрачный, из высокого штакетника, и весь основной сад ясно виден мне. Стол ставится от террасы в направлении флигеля, где живут Соколовы, вдоль дорожки, ведущей туда. Позади меня четырехугольник, образуемый флигелем, забором сплошным, дощатым, выходящим на улицу, и соловьевским домом. Вдоль забора растут тополя. Здесь устроены клумбы с цветами. Насажены розовые кусты, кусты сирени. Из зимней соловьевской столовой выходят три двери. Одна — в ту самую переднюю, через которую попадаешь в коридорчик, ведущий на террасу. Вторая — направо, в две комнаты старших. Впрочем, в первой из них, в прохладной, спит Вася, а в угловой живут старшие. Третья дверь из столовой ведет в комнату девочек. Здесь живут Варя, Леля, Наташа. Здесь стоят их столики, у каждой отдельный, и три кровати. Налево у окна, выходящего в вышеописанный усаженный цветами четырехугольник, стоит рояль. Направо у противоположной стены стоит широкая оттоманка, покрытая ковром, поднимающимся по казачьей манере над оттоманкой высоко вверх по стене, почти до потолка, но оружие на ковре не висит. Три окна глядят на площадь, ограниченную аптекой Горста (прямо), стеной завода Чибичева (налево) и одноэтажным домиком (направо), в одном из которых когда-то помещалось столь памятное мне цирковое семейство.
19 июля 1951 г.
В этом доме, в соловьевском доме, я жил и рос, вероятно, столько же, сколько в своем. Припоминаю теперь, что дружба с Жоржиком была для меня и радостью, и мучением. Самая цельность Жоржика вызывала у меня и уважение, и горесть. Мне хотелось бы обладать такими же ясными и сильными душевными движениями. Цельные люди — правдивы. А я так запутался в своих ощущениях, мечтах, желаниях, от столь много вынужден был отворачиваться, чтобы не прийти в отчаяние, что сам не знал иной раз, как я смотрю на те или другие явления нашей жизни. Я был бессознательно не то что лжив, а уклончив и неясен. Впрочем, довольно о себе. Дважды за это время мы принимали у себя начальство. Приехал попечитель Кавказского учебного округа Рудольф, длинноногий человек с бородкой, не лишенный особой чиновничьей элегантности. Он был сед, носил подстриженную бородку, отчего лицо его казалось еще длиннее. Начальство становилось тем более строгим, чем тише становилось в стране. Рудольф держался очень сурово. Он сделал резкое замечание Морозову, тишайшему, честнейшему и умнейшему мальчику, за то, что тот чего-то там рассеянно царапал на крышке парты. Мы же, ученики поведения сомнительного, оказались нетронутыми. Мы и до этого относились к Рудольфу хоть и со страхом, но без уважения. Будто к скарлатине. А после того, как попечитель, со свойственной начальству роковой ненаблюдательностью, выбрал для своих нападок невиннейшего из нас, мы потеряли и остатки уважения к нему. Но мы еще больше зато прониклись уважением к Бернгарду Ивановичу, который при попечителе вел свой урок так же шумно, весело и смело, как и всегда. Приезд Рудольфа никаких последствий не имел. Зато приезд начальника Кубанской области казачьего генерала Бабича грянул над училищем настоящей грозой. Он тоже, как и Рудольф, отправился в поездку по области наводить порядок.