Выбрать главу

27 августа 1951 г.

Начиная с Каменномостской нас преследовал слух о том, что в лесу появился бешеный волк. Он будто бы пробежал по станице, кусая всех встречных, и скрылся в горах. Поездка наша стала еще интереснее. Не помню точно, где мы ночевали — в Даховской ли первый раз или за Каменномостской? Кажется, за Каменномостской. Мы порешили, что необходимо установить дежурство и поддерживать костер всю ночь. Ведь даже бешеный волк должен бояться пламени. Так мы и сделали. Я не спал глубокой ночью, ощущая всем существом лес вокруг, тот самый лес, в котором Христофор Шапошников обнаружил следы тигра, забредшего из Персии. От Каменномостской уже совсем близко до заповедника, где живут зубры, медведи, олени, дикие козы, дикие кошки, волки бродят сейчас за деревьями, пробираются к водопою или охотятся и, наверное, чуют нас. Что это? Пробежала, бесшумно промчалась чья-то тень. Чья? Собачонка? Лиса? Во всяком случае, не волк. А если волк? А если мне показалось, что тень была маленькой? А если волк вернется? И наслаждение, с которым я прислушивался к ночному лесу, сменилось самой мучительной тревогой — тревогой неуверенности, полной угрызений совести. Будить всех? Меня могут поднять на смех. Не будить? Волк по моей вине перекусает спящих. Но тут меня сменил Лобановский. Тень снова промчалась мимо нас, и он установил, что это голодная собачонка. В станице Даховской у моста на пригорке мы увидели бакалейную лавку Морозова, Ваниного отца. Морозов-старший вышел к нам строгий, угрюмый, и я подумал, что вот такими и должны быть староверы. Мы спросили у одной казачки, не слышно ли в Даховской о бешеном волке. Она подтвердила, что слышно, и стала рассказывать какие-то о нем подробности. Но тут вмешалась вторая казачка. Обозвала первую вруньей: «У тебя на вербе груши растут». И они завели очень громкую ссору, а мы поехали дальше.

28 августа 1951 г.

Здесь, в Даховской, мы ночевали уже не в лесу, а в школьном дворе. Ночью мне сильно захотелось пить. На крыльце у сторожа я увидел ведро с водой и напился прямо из ведра, как лошадь. Вода сильно пахла арбузом. Сначала я радовался свободе, с которой живу. Пью некипяченую воду! Прямо из ведра! Но воспоминание об арбузном запахе смутило меня. А вдруг я напился помоев? И я встал и пошел на проверку. Ведро оказалось чистым, и вода чистой. Стоя с вечера в ведре, она и приняла тот металлический привкус, который казался мне арбузным. Я улегся на войлочной подстилке, укрылся незнакомым солдатским одеялом, которое взяли в дорогу Истамановы, и всем существом переживая, что лежу я во дворе, что уже светает, что амбар с навесом у соседей уже явственно выступил из тьмы, я уснул. Возвращение домой тоже было прекрасно. Путь в Даховскую был полон ожидания чудес. Зато на обратном пути я знал уже, чем наслаждаться. Мы двигались не спеша, большую часть дороги шли пешком. Там, где это было возможно, мы спускались вниз, к Белой, к новой, горной, Белой, приглушенно-синей, прозрачной, бешено летящей вниз. Местами река образовывала глубокие, узкие заливы, которые мы называли ванны. В одной из таких ванн мы с Жоржиком искупались, точнее, окунулись с головой и выпрыгнули на берег, как обожженные. Вода казалась ледяной. В Майкоп мы вернулись через четыре-пять дней, а город показался мне изменившимся, как будто я не был в нем целый год. В гостинице мы уже не жили. Мы поселились в доме Бударного, столь памятном мне — ведь это в нем жили Шаповаловы. Приехал Матюшка. Он долго расспрашивал меня, как я провел лето. Увы! Все пережитое я, к своему удивлению, рассказал в одну минуту. Несколько дольше я остановился на встрече со Шмелевым, на описании индийского телеграфа и на несостоявшейся встрече с бешеным волком.

29 августа 1951 г.

Начались занятия. Движение в сторону некоторого просветления продолжалось. Я стал учиться несколько лучше, но высоты, которую занимал в первом-втором классе, так и не достиг. Товарищи относились теперь ко мне как к равному. Я тщательно скрывал, что пишу стихи, но меня упорно считали поэтом и будущим писателем, неизвестно почему. Четвертый класс считался уже, в сущности, старшим. Во всяком случае, в первый раз четвероклассники давали вечер, на который приглашали гимназисток. И сами были приглашаемы на вечера в женскую гимназию. Лето 1909 года стоит передо мною во всех подробностях, будто освещенное солнцем, а зима 1909/10 в полутьме. Выступает только наш вечер. Делался он так. В классе собирали деньги на угощение и на оркестр Рабиновича. Выбирались распорядители. Назначали день (как правило — суббота). В женскую гимназию посылалось приглашение. И в назначенный час начинался концерт, после которого открывались танцы. Мы собрали на вечер свой что-то около сорока рублей. Наш распорядитель Яшка Кургузов отправился к классному наставнику доложить ему об этом. Яшка был парень рослый, по-своему красивый, с маленькой головой и широкий в плечах. У него все время были романы с гимназистками, все с приезжими, то есть живущими без строгого родительского присмотра, и романы далеко не такие невинные, как у нас. Он бегал на галерку смотреть гастроли оперетты, на которую реалистов не пускали, и рассказывал о своих романах и об оперетте наивно и вместе с тем восторженно. Он был, вероятно, старше всех нас, так как сидел в каждом классе по два года. Так и вижу его на перемене, когда он, усевшись на бревнах, куря, учил нас: «Ты до груди, до груди добирайся! Как девчонка ни бьется, как ни вырывается, тут сразу замолчит». И мы внимали, пораженные, особенно потому, что свои положения он подтверждал живым примером, называя знакомых гимназисток. Он же рассказывал, как в ответ на бешеные вызовы галерки опереточный премьер сделал наверх приветственный жест шляпой с пером. И повторял этот жест. Яшка Кургузов стонал от восторга и хватался за голову. Итак, он отправился к Бернгарду Ивановичу доложить ему о том, сколько денег мы собрали на наш вечер. Рассказывал об этом посещении Яшка так: «Бернгард Иванович лежит на диване и спрашивает: «Ну, сколько вы собрали денег?» Я отвечаю. Он тут ка-а-ак прыгнет с дивана: «Что? Мой класс? Так мало? Позор! Покажи, какое угощение собирались купить?» Я показываю бумажку. А он: «Что? Мой класс так меня будет позорить?» Разорвал бумажку, дал мне новую: «Пиши! Апельсины, шоколад, лимонад». И дал сто рублей. Ох! Вот человек! Ох!» — и Яшка застонал от восторга и схватился за голову. Программой вечера Бернгард Иванович тоже занялся, и тут начались мои мучения. Он решил, что я буду мелодекламировать. Давалось мне это с трудом. Сначала мы попробовали с ним стихи Алексея Толстого из стихотворения «Князь Мещерский» («...пирует с дружиной удалой Иван Васильич Грозный под матушкой-Москвой»). Но тут у меня совсем ничего не вышло. И мы принялись за стихи Вас. Немировича-Данченко: «Трубадур идет веселый», музыка Вильбушевича. Тут мы с грехом пополам добрались до конца. На бис мы приготовили какие-то стихи, которые начинались так: «Нет, я не верю в смерть идеала! Пусть ночь настала. В сердцах у нас он не угас!» А кончалось оно так: «Мир дряхл и сед, но я не верю, что люди звери! Нет! Пройдут века, забрезжит свет! Да!» Концерт состоял из хорового пения (дирижировал учитель музыки Терсек), Женька Гурский читал «Лошадиную фамилию». Играл ученический оркестр, состоящий из балалаек и мандолин. Кто-то играл на скрипке, и, наконец, читал я.