Выбрать главу

7 сентября 1951 г.

Влюбившись в Милочку, я счел нужным рассказать об этом безжалостной Леле. Счел это своим долгом. Мне казалось, что нечестно скрывать от нее, что влюблен теперь в другую. К моему удивлению, Леля приняла это не насмешливо, не безразлично, а как будто с грустью. Если бы я посмел верить себе, то взгляд, который она бросила на меня, я счел бы укоризненным. После этого объяснения я пришел домой. Вскоре вернулся от Соловьевых и папа. И за ужином сказал: «Вот говорили, что Леля играет хуже сестер. А она сыграла сейчас похоронный марш Шопена [так], что я просто удивился». И я опять подумал: «Уж не мое ли объяснение тому виною?» Любопытно, что в любви я ей не объяснялся. Это было ясно само собой. Но о конце любви сообщил. И вот Леля сыграла похоронный марш. Как я теперь припоминаю, Леля играла не хуже сестер, а застенчивее. К музыке девочки относились непросто, она их трогала глубоко. Играть на рояле — это было не то, что готовить другие уроки. Они договорились с Марьей Гавриловной Петрожицкой, что они будут проходить с ней разные вещи, и это свято соблюдалось, сколько я помню, до самого конца, с детства до юности. Варю нельзя было попросить сыграть Четырнадцатую сонату Бетховена, а Наташу — Седьмую. «Гриллен» Шумана играла Леля. Так же делились и шопеновские вальсы. Впервые я полюбил «Жаворонка» Глинки в Лелином исполнении. Потом шопеновский вальс (как будто «op. 59»). Потом «Венецианского гондольера» Мендельсона. Потом «Времена года» Чайковского. «Патетическую сонату», кажется, тоже играла Варя, и я вдруг понял ее. От детства до юности почти каждый вечер слушал я Бетховена, Шумана, Шопена, реже — Моцарта. Глинку и Чайковского больше пели, чем играли. Потом равное с ними место занял Бах. И есть некоторые пьесы этих композиторов, которые разом переносят меня в Майкоп, особенно когда играют их дети.

8 сентября 1951 г.

Строгая, неразговорчивая, загадочная Милочка держалась просто и дружелюбно со мной, и тем не менее я боялся ее, точнее, благоговел перед ней. Я долго не осмеливался называть ее Милочкой, так устрашающе ласково звучало это имя. На вечерах я подходил к ней не сразу, но, правда, потом уж не отходил, пока не раздавались звуки последнего марша. Я научился так рассчитывать свое время, чтобы встречать Милочку, когда она шла в гимназию. Была она хорошей ученицей, первой в классе, никогда не опаздывала, перестал опаздывать и я. Иногда Милочка здоровалась со мной приветливо, иной раз невнимательно, как бы думая о другом, то дружески, а вдруг — как с малознакомым. Может быть, мне чудились все эти особенности выражений, но от них зависел иной раз весь мой день. В те годы я был склонен к печали. Радость от Милочкиной приветливости легко омрачалась: то мне казалось, что мне только почудилась в ее взгляде ласка, то в улыбке ее чудилась насмешка. Положение усложнялось еще и тем, что в училище я обычно шел теперь вместе с Матюшкой. Часто, хотя он с Милочкой был знаком мало, я относил ее приветливость тому, что со мной Матюшка. Любопытно, что Милочка как-то сказала мне уже значительно позже: «Ты так сердито со мной здоровался, что я огорчалась». И я ужасно этому удивился. Что-то новое вошло в мою жизнь. Вошло властно. Все мои прежние влюбленности рядом с этой казались ничтожными Я догадался, что, в сущности, любил Милочку всегда, начиная с нашей первой встречи, когда мы собирали цветы за городским садом, — вот почему и произошло чудо, когда я встретился с ней глазами. Пришла моя первая любовь. С четвертого класса я стал больше походить на человека. В толстой клеенчатой тетради я пробовал писать стихи уже без предварительного удара по всему телу. Хотя и пережил его раза два — борясь с товарищем и съезжая по перилам. Но в стихах моих не было ни слова о Милочке. Никому не говорил я о ней.